Я опять возвращаюсь домой, все тем же путем. Иду на кухню варить кофе, сажусь и жду, когда закипит в кастрюльке вода. Она закипает, но я не двигаюсь с места. Вода полностью выкипает, кастрюлька начинает пригорать: с ее дна поднимается тонкая лента дыма, и я вспоминаю горящее дерево и труп кота. Ладно, приготовить кофе я не смог; выключаю плиту; а время? сколько прошло времени? выстрелов больше не слышно; как теперь, с этого момента, будет течь время, мое время? грохот боя затих, только изредка чьи-то причитания вдалеке, словно не имеющие к нам отношения, кто-то кого-то зовет, выкрикивает имя, какое-то имя, топот бегущих ног, неразборчивые звуки, но и они стихают и сменяются абсолютной тишиной. Темнеет, тени подступают со всех сторон, а с ними одиночество. Я предпринимаю еще одну попытку сварить кофе, подношу кастрюльку к крану, но выясняется, что нет воды, света тоже нет, упустил ты возможность выпить кофе, Исмаэль, и кто знает, когда теперь дадут воду и свет; а что сделала бы на твоем месте Отилия? Зачерпнула бы оставшейся в фонтане воды, растопила бы угольную печь и немного скрасила нашу жизнь, сварив нам кофе посреди побоища, но я не двигаюсь с места, наступила ночь, и слышно, как на улице что-то объявляют в громкоговоритель. Всем немедленно вынести из домов раненых, если они есть, если нет — оставаться в домах до тех пор, пока не нормализуется ситуация, именно так объявляет бесстрастный голос: «Пока не нормализуется ситуация. Бандитов мы уже отогнали».
Только жалобный плач раздается в ответ где-то в глубине дома.
— Кристина! — кричу я. — Ты ранена?
— Нет, — отвечает она наконец и вылезает из-под кровати.
После всего, что случилось, после всего, что творится вокруг, я чувствую ужас и отвращение к самому себе, потому что вольно или невольно замечаю в скудном пламени свечи задравшееся платье, худенькие бледные бедра, темную поросль между ног; лицо Кристины залито слезами, она снова испуганно спрашивает: «А мама?». Она прижимает к себе старого плюшевого медведя моей дочери. Совсем девчонка, могла бы быть моей внучкой.
— Если хочешь, можешь пойти ее искать, — говорю я. — Хочешь вернуться, возвращайся, не хочешь — не возвращайся, только перестань плакать.
— Но как? — с трудом отвечает она. — Слезы сами текут.
— Сейчас не время плакать, Кристина. Я не предлагаю тебе смеяться, я только говорю, что поиски тех, кого мы ищем, требуют сил. А от слез слабеешь.
То же самое я повторяю себе самому.
Она выходит из дома, громко хлопнув дверью, и убегает в ночь — в ночь, которая вынуждена расстилаться над землей так же, как улица: в безлюдье. Я сижу на кровати дочери, со свечой в руке, и чувствую, как капает мне на руку воск, как гаснет в пальцах фитиль, как воняет моей собственной паленой кожей — и так до рассвета. Ты не вернулась, Отилия, ни раньше меня, ни позже. Придется снова идти тебя искать, но куда? куда ты могла пойти искать меня?
Я слышу: запели птицы, запели, несмотря ни на что. Передо мной проступает сад, рассеченный частицами света; утро сегодня бледное; на кухне мяукают уцелевшие коты. Я делаю то же, что сделала бы Отилия: даю им хлеба с молоком и сам завтракаю тем же; я один из твоих котов, думаю я, и вспоминаю про мертвого кота; нужно его закопать, чтобы ты, Отилия, не увидела его мертвым. Я иду к дереву: растерзанный кот на месте, и я хороню его под деревом. Лачуга маэстро Клаудино — последнее пристанище, куда ты могла пойти меня искать, Отилия, я ведь рассказал тебе, что хочу подарить маэстро курицу, — значит, ты там: там тебя застала война, там тебя застану и я, и отправлюсь туда немедленно, повторяю я с уверенностью, с упрямством, похожим на свет в густом тумане, который люди называют надеждой.