Уткнув подбородок в снег, я мучительно соображал, что делать. В глубине души недолго пожила и пропала робкая надежда на то, что это так, что немцы подняли такую стрельбу для острастки, что нас они не заметили. Думалось, а вдруг все стихнет. Но нет. Сотни огненных стрел, обгоняя друг друга, скрещиваясь и расходясь, стремительно неслись в нашу сторону, ударялись о снег, изломав траекторию, взлетали снова. В небо под облаками беспрерывно взмывали ракеты, и было видно, как ветер медленно раскручивает на небосклоне затейливую вязь их дымных хвостов.
От такого уничтожающего огня нас спасало лишь расстояние. Все-таки взвод находился не менее чем в километре от хутора, и потому рассеивание их очередей было огромное. По сути, немцы сыпали ими по всему полю.
Повернув голову, я осмотрел свой взвод. Неровная его цепь, замерев, лежала под сверкающей пляской огня, казалось, ни одним движением не выдавая себя в этом поле. Но теперь эта его неподвижность уже не была преимуществом – нас наверняка обнаружили. Видимо, надо было подавать команду на отход.
Однако я медлил. Я ждал, все еще надеясь на что-то неожиданное, как чудо. Вдоль цепи, грудью разрывая снег, полз Гринюк. Я видел его, но сержант, прежде чем заговорить, тронул меня за сапог и сквозь грохот и треск прокричал:
– Лейтенант! Почему лежим? Командуйте по-пластунски вперед!
«Спасибо, Гринюк», – подумал я. А то мне показалось, что он приполз не за тем. Доведись воевать, взял бы его на место Хозяинова. А так… Впрочем, куда тут вперед?
– Раненых много?
– Да вроде не-ет! Давайте вперед! Замерзаем!
– Видишь, что делается?
– А! Была не была. Все одно заметили.
Да, конечно, заметили, теперь спуску не будет. Теперь уж можно сближаться в открытую. Только что мы сделаем, сблизившись? Уложить пятнадцать человек при таком огне с близкого расстояния – дело пяти минут. Загублю взвод и сам лягу. Нет, так не годится.
Но тогда как же быть?
Ракеты над полем светили без перерыва. Только начинала угасать одна – немедленно в задымленное небо взмывала следующая. Ночь полнилась стоголосым грохотом выстрелов и сумасшедшей огненной пляской в воздухе, утихомирить которые у нас не было средств. Взвод был обречен. Единственное спасение было там, сзади, в реденькой молодой посадке, где осталась наша канава. Она, конечно, укроет, она спасет взвод, кроме меня. Мне места там нет – там моя гибель.
Но что ж, видать, такова судьба!
Сглотнув застрявший в горле комок, я скомандовал по цепи отход.
И вот мы снова в наших растоптанных снежных окопчиках и ждем теперь уже недалекого утра.
Немцы молчат. Ночь утихла, все вокруг замерло. С вызвездевшего неба ярко светит луна, окончательно хороня мои последние надежды как-нибудь выбраться из этой беды.
До рассвета остался час. Маханьков только что сбегал к Бабкину и, сообщив эту безрадостную весть, уныло опустился на край моего окопчика.
С неизбывной тоской в душе я глядел в серебристое от лунного света поле, и мысли мои были далеки от этого злосчастного хутора, который слабо поблескивал вдали двумя затухающими огоньками, от канавы с пятнадцатью автоматчиками и дороги, на которой мне так скоро предстояло закончить жизнь. Думал я как раз об этой своей такой неудавшейся жизни.
Дурак, пентюх и обормот! А еще столько мечтал о подвигах! Зубрил в училище уставы, тянулся по службе, получил отличные характеристики. Экзамены сдал на пятерки. Выпустили по первому разряду с правом досрочного присвоения очередного воинского звания. К чему теперь эти права и это мое первое, оно же ставшее последним, звание? Расстреляют, как собаку, за невыполнение боевого приказа, как нарушителя дисциплины и военной присяги. И поделом.
– Вот так, Маханьков!..
У меня это вырвалось вслух, и Маханьков зябко поежился под своею измятой, не шибко теплой шинелькой, трудно, продолжительно вздохнул.
Да, через час меня расстреляют, я это знал определенно, но совершенно не мог представить себя убитым. Чего-то во мне недоставало для этого – воображения, что ли? Или, может, достаточной уверенности в грозной решимости командира полка. Как будто застрелить человека на войне бог весть какое сложное дело. И, тем не менее, именно эта неспособность ощутить смерть, как ни странно, наполняла меня неосознанным, почти инстинктивым чувством бессмертия. Казалось, командир полка грозился не мне. И хутор сдавал не я. Расстрелян тоже будет кто-то другой, потому что просто немыслимо убить меня. Ведь я же – вот он, живой!
Но нет, думал я, все это ерунда, конечно. Чуда ждать не приходится, время не остановишь. Да и Маханьков, наверно, отлично сознавал мою незавидную участь, своим скорбным видом свидетельствуя свое сочувствие, от которого, впрочем, мне не становилось легче.
А вот Гринюка, кажется, это мало заботило. Видно, тяготясь одиночеством на своем не таком уж далеком фланге, он пришел к нам по протоптанной над канавой тропе и остановился за спиной Маханькова.
– Какой-то крик там. Слышали?
Я поднял голову, Маханьков тоже насторожился. Минуту мы смотрели на Гринюка, чуть вслушиваясь, но нигде никаких криков не было.