Командир танка Ерохин: «У нас, между прочим, в первый день это начальству не понравилось, когда мы стали звать новые немецкие машины «тиграми» и «пантерами», — вроде сами на себя страх наводим. Сделали замечание: называйте их по маркам: Т-5, Т-6… Но потом, когда стали их жечь, то разговора про название уже не было. Даже складней рассказывать, что «пантеру» или «тигра» уничтожил, как будто не на фронте, а в Африке…»
…Везут тяжелораненых по ухабам, по кочкам, а они, несмотря на боль, спят.
…Командир дивизии Мухамедьяров: «У нас здесь, в Югославии, появилась новая деталь формы — венки на машинах и цветы на фуражках!»
…Югослав-полковник угощает нас сигаретами с забавной надписью на коробке: «20 для вас и 4 для ваших друзей».
…Разбитый городок. Все изрыто воронками. Стены домов, как шкуры от леопардов, испещрены черными пятнами от осколков. К одной из таких стен прямо снаружи пристроены, очевидно, каким-то шутником большие дубовые стенные часы с гирями. Маятник исправно качается. Сверил с ручными часами — точно идут!
Солдат: «Да он и не сдавался мне. Я иду и вижу, он с погреба вылез да и ползет на карачках между камнями. Вот я его и потянул за шиворот. «Что ж ты ползешь, — говорю, — что ты, вошь, что ли?»
…Разрешили посылки домой. Многие солдаты посылают стекло — обивают стекло досками и приносят, — потому что из дома написали, что стекла нет… Посылают мешочки с гвоздями. Один принес свернутую в круг пилу.
— Принимай, принимай — чего там! — мне некогда, я с передовой.
…Когда снаряды свистели, рвались далеко сзади, солдаты, усмехаясь, говорили про них: «… Это не наш, это генеральский пошел… И это генеральский. А вот это наш!» Солдат, сорвав с головы пилотку, прежде чем лечь, накрывал ею котелок с супом.
…Берлин. Зоосад. Трупы людей и животных. В бассейне плавает бегемот. В боку его торчит стабилизатор мины. Убила не взорвавшись.
–
— Да, можно припомнить очень нерадостные моменты… Для меня это в первую очередь первые дни войны — забыть невозможно! Это еще и Керчь весной 42-го. Наверняка не я один вспоминаю тягостное ощущение большой неудачи. С содроганием вспоминаю непроходимую грязь, низкое мокрое небо, сотни людей, полегших на минном поле. Помню, еле-еле добрался вечером до соломы в какой-то халупе. Не ел с утра. Но поесть не было сил…
Запомнился очень печальный вечер в Эльтоне, проведенный там перед тем, как двинуться в Сталинград. Было отчаянное ощущение загнанности на край света и громадности пройденных немцами расстояний.
И позже, северней Сталинграда, был день… В небе с утра до вечера висела немецкая авиация и бомбила все кругом, в том числе едва заметную возвышенность, на которой мы сидели. Было так тяжело, что даже не лежала душа что-то записывать, и я, сидя в окопе, только помечал в блокноте палочками каждый немецкий самолет, заходивший на бомбежку в пределах моей видимости. И таких палочек к закату набралось триста девяносто восемь…
–
— Их тоже было много. По большей части они совпадали со днями, которые всех нас тогда радовали. Но можно вспомнить что-то и личное… Есть под Москвой городишко Михайлов. Не забуду того радостного чувства, с которым я въезжал в него. Это было зимой 41-го. Городок был буквально забит немецкими грузовиками, танками, броневиками, штабными машинами, мотоциклы валялись целыми сотнями. Это было свидетельство: немцев бить можно, и мы будем их бить.
Если же говорить о каком-то особом проявлении чувств, то помню лагерь наших военнопленных под Лейпцигом. Что было! Неистовые крики: «наши! наши!» Минуты, и нас окружила многотысячная толпа. Невозможно забыть эти лица исстрадавшихся, изможденных людей. Я взобрался на ступеньки крыльца. Мне предстояло сказать в этом лагере первые слова, пришедшие с Родины. Слова, которых тут не слышали кто год, а кто два, три, почти четыре. Чувствую, горло у меня сухое. Я не в силах сказать ни слова. Медленно оглядываю необъятное море стоящих вокруг людей. И, наконец, говорю. Что говорил – не могу сейчас вспомнить. Потом прочел «Жди меня». Сам разрыдался. И все вокруг тоже стоят и плачут… Так все было.
–
–