Глаза красавца, по неизвестным причинам похожего на Лубоцкого, расширились. Он увидел что-то за плечом прижавшейся к нему девицы. Что-то выглядывало из-за ящиков, оценивало обстановку и примеривалось, а несколько секунд спустя, спрыгнув — или свалившись? — на пол, быстро покатилось к ним.
— Люси, беги! — скомандовал красавец, толкая свою спутницу к выходу из подвала. — Встретимся наверху! Беги и не оглядывайся!
Красавец перехватил фонарик поудобнее и принял боевую стойку, готовый дать последний и решительный бой тому, что, вспарывая доски и вышибая пар из труб, неслось ему навстречу…
— От дебилы! — резюмировал сторож Дыбенко и нажал пробел, застопорив героического юношу в несколько неудобной позе. Похрустел шеей, щелчком раздавил ползущую по ополовиненной бутылке моль, размазал по ногтю серебристую пыльцу.
За тюлевым лоскутом занавески пронзительно светила луна, и в ее прохладном свете сторожу чудился высокий, неживой и неумолчный звук, словно кто-то медленно вел скальпелем по дну эмалированного лотка с инструментами. Раньше Дыбенко работал в морге. А еще раньше, в совсем допотопные времена, которые отзывались в памяти только хохотом на переменах и снежным скрипом мела по доске, полтора года отучился в музыкальной школе. Мать заставила и не давала бросить, пока жива была. Мать отзывалась в памяти тающим морковным пирогом. Кажется, только она догадывалась, что туповатый и смурной Дыбенко — синестетик.
После того как реновацию Калачёвского квартала — так снос домов и последующая грандиозная стройка были обозначены в официальных документах — приостановили по очередному окрику сверху, всю технику и материалы свезли сюда, в уже огороженный для работ двор дома номер три. Из-за камнееды его оперативно признали аварийным и почти полностью расселили, остались только несколько сумасшедших бабок, которым то предлагаемый этаж был не тот, то в Новые Черемушки не хотелось. Поскольку район был приличный, охранять строительное добро отрядили почти не пьющего сторожа Дыбенко славянской внешности, но бабки все равно остались недовольны. Дыбенко подозревал, что это они по ночам бросают камешки в окно его бытовки и стучат в стены, мешая спать.
Да больше и некому было.
На кривой пластмассовой двери биотуалета оказалась сломана задвижка. Даже не сломана — ее просто вырвали, оставив в синем пластике звездообразную дыру. «Старушки-разбойницы», — беззлобно подумал Дыбенко и спустил штаны, хотя пришел сюда лишь по малой нужде. «Смотрите, дуры, лишили человека права на законное уединение — любуйтесь теперь».
Звенела в черном московском небе ледяная луна, осыпались, шурша, пожираемые каменной плесенью стены, безмятежно журчал Дыбенко. И что-то действительно смотрело на него, голозадого и ни о чем не подозревающего, так удобно упакованного в синюю пластмассовую коробку. Смотрело, оценивало обстановку и примеривалось.
Аня Шергина привыкла не робеть перед особенными людьми. Кто только не возникал перед ней, когда она стояла рядом с папой, благоухающим парфюмерной водой
Но рядом с этим человеком было все-таки как-то не по себе. Странно было оттого, что он не в телевизоре, сейчас не двенадцать ночи, пьяненькая мама не держит бокал за хрустальную ножку, а за панорамным окном не сыплет пушистый нерусский снег. Вспоминалось и еще что-то — вода, зыбкие фигуры в полутьме, склизкое весло… это, наверное, был сон, образы ускользали при малейшей попытке их задержать, и все почему-то заглушала песня: «Но мой пло-о-о-от…» В том сне рядом был папа.
— …Или вот отец ваш, Павел Николаевич, — продолжал человек, которого проводивший их сюда Генерал подобострастно называл Хозяином. — О нем что скажете?
— Можно мне к нему? — быстро, глядя в пол, попросила Аня. — Пожалуйста…