«Сейчас он заговорит», – прислушавшись, понял Леон, и острое блаженство с головы до ног пронизало его уродливое тело. Наставник лежал на своем топчане молча и неподвижно, но летописец Канудоса умел по дыханию его определить, спит он или бодрствует. Леон снова прислушался во тьме: да, Наставник проснулся. Наверно, его бездонные очи смежены, и он ведет беседу со святыми, Пречистой Девой, с господом, с самим Вседержителем, которые спустились к нему или позвали к себе, в горние выси. А может быть, он размышляет о тех премудростях, которые выскажет утром, на проповеди; Леон запишет его слова на привезенной падре Жоакином бумаге, и люди когда-нибудь будут читать их, как верующие теперь читают Священное Писание.
Еще он подумал, что падре Жоакин никогда больше не приедет в Канудос, и, значит, бумага скоро кончится, и писать придется на оберточной из лавки братьев Виланова, а на ней чернила расплываются. Падре Жоакин редко обращался к нему; и с того самого дня, когда Леон, прыгая на четвереньках, вошел в Кумбе следом за Наставником, он ловил на себе его брезгливый взгляд, полный недоуменного отвращения – так смотрели на мальчика все, – и угадывал желание священника поскорее отвернуться и забыть о нем. Известие о том, что солдаты Живореза взяли падре Жоакина в плен и, может быть, уже предали смерти, печалило Леона лишь потому, что оно как громом поразило Наставника. Во время проповеди с колокольни Храма Господа Христа Наставник говорил: «Возрадуйтесь, дети мои! У Бело-Монте есть свой первый мученик», но потом, в Святилище, Леон видел его глубокую скорбь: он отказался от принесенной Марией Куадрадо еды и, пока «ангелицы» умывали его, не гладил, вопреки своему обыкновению, белого ягненка, которого подвела к нему распухшая от слез Алешандринья Корреа. Положив, как всегда, голову Наставнику на колени, Леон не ощутил привычного прикосновения его руки, а потом услышал, как тот прошептал: «Осиротели мы, некому больше служить мессу». В ту минуту предчувствие непоправимого несчастья сжало сердце Леона.
Может быть, поэтому он и не спал всю ночь. Что надвигается на них? Война снова у ворот Канудоса, и их ждут битвы пострашнее той, когда «избранные» сошлись с сатанинским воинством под Таболериньо. Битва закипит на улицах Бело-Монте, многие падут в ней, а ему, Леону, суждено погибнуть в числе первых. Никто не спасет его, никто не придет на помощь, как Наставник в Натубе, когда его собирались сжечь живьем. Из одной благодарности пошел он тогда следом за ним, из одной благодарности не расставался со святым, бродя по свету, хотя только господу богу ведомо, каких нечеловеческих усилий стоили ему эти бесконечные переходы – ведь он – то передвигался на четвереньках. Леон понимал, что и другим путь давался нелегко, но тогда их, спутников святого, было мало, и Наставник принадлежал им безраздельно. Как все изменилось с той поры, когда он стал неразлучен с Наставником днем и ночью. Люди завидовали ему и не знали, что и Леону лишь изредка выпадало теперь счастье поговорить с глазу на глаз с тем единственным на всей земле человеком, который относился к нему как к равному: ни разу не ощутил Леон, что Наставник видит в нем странное существо с искривленным хребтом и огромной головой – диковинного зверя, который по прихоти природы появился на свет среди людей.
Ему вспомнилась давняя ночь на окраине Тепидо. Сколько паломников вел тогда за собой Наставник? После молитвы они начали каяться в грехах – в полный голос, при всех. Когда пришел черед Леона, он в неосознанном порыве произнес слова, которых никто не ждал от него: «Я не верю ни в бога, ни в святых. Я верю в тебя одного, отче, – только рядом с тобой я чувствую себя человеком». Воцарилась мертвая тишина. Леон, содрогаясь от своей нежданной дерзости, ощущал устремленные на него взгляды испуганных спутников, когда вдруг прозвучал голос Наставника: «Ты страдал так много, что даже бесы исчезли, испугавшись твоей муки. Отец небесный знает, что душа твоя чиста, ибо ты искупил и каждодневно продолжаешь искупать вину. Тебе не в чем каяться, Леон: вся твоя жизнь – епитимья».
Сейчас он повторил про себя эти слова, но подумал, что были все же в его жизни мгновения ни с чем не сравнимого счастья – когда, например, попадалась ему в руки книжка без начала и конца или обрывок газеты или любой клочок печатного текста и, сложив буквы в слова, он открывал для себя чудо. Когда он воображал, что Алмудия, прелестная девочка из Натубы, осталась жива и песни его не околдуют ее, не наведут на нее порчу, не убьют, а всего лишь порадуют и развеселят. Когда он прижимался щекой к коленям Наставника и чувствовал, как его пальцы перебирают и разглаживают жесткие кудерьки, почесывают макушку, Леон впадал в сладкую дремоту, истома разливалась по телу, и он знал, что за все горести и печали судьба ему воздала.