А помнишь этот анекдот? Помнишь? Ну там еще плачет малыш, и его все спрашивают, почему? Он говорит: «Мама папе сказала, что он слон». «Ну и что?» — говорят ему. «А папа ответил маме, что она курица». «Ну и что?» — говорят ему снова. «А кто же тогда я?» — плачет мальчик дальше. Вот вам и ответ, Влад, вот вам и ответ! Ответный вопрос, так сказать. Или вопросительный ответ? «Кто же тогда я?»…
Да, пьян… Я пьян… Здесь ты прав чертовски, Ким. Я пьян, я — пьяный человек. Но знаешь, Ким, — ты-то, конечно, знаешь — пьяный человек — это обычно добрый человек. В большинстве случаев. Я не удивлюсь, если мне скажут, что Назаретянин был на самом деле того — всегда под мухой. И нетрадиционным взглядам его это дело способствовало. Помнишь притчу о старых и новых мехах? То-то… Впоследствии его, как и полагается, перетолковали, переиначили, переосмыслили разнообразные трезвенники и язвенники: умерщвляйте, мол, плоть и так далее — чушь сплошная!.. А самая главная истина, которую они ретушировать пытались и о которой я сегодня говорю, состоит в том, что пьяный человек — добрый человек, а значит, по твоей же системе доказательств, Ким, более свободный человек, чем все эти трезвенники!.. И наоборот…
Ага, вот и прогноз курса… Послушаем… Что там? Что?.. Ну… ну… Оттепель! Как здорово! Плюрализм, совсем новое мышление, критика снизу и сверху, повальная самокритика, вскрытие позорных пятен как вчерашних, так и послезавтрашних. Как здорово, как прекрасно жить! А ведь вы, Влад, не верили. Возможно, оказывается, это, возможно всегда. И всегда есть достойные люди… Вот кто-то предлагает за это дело выпить, кто-то зарядил рок-н-ролл в автомате — веселье. И смотрите, Влад, и наш писатель, Лев Толстой, уже прячет свой блокнот. Смотрите, вырвал страницы и жжет их в пепельнице. И значит, завтра — весна!.. Дай-ка я с ним, писателем нашим, чокнусь… И меру свою, Ким, я тоже знаю. Не надо мне лишний раз напоминать!.. Помню и знаю… А не потанцевать ли нам, Алина?..
Придерживая под локоть, Ким вывел Антона из «Чумы», прислонил спиной к ближайшей стене, а сам задумчиво прикурил от спички, поглядывая по сторонам. Антон отдышался. Свежий воздух сумерек, спускающихся на Город, чуть отрезвил его, разогнал алкогольный дурман. Но не до конца, и Антон посмотрел в плывущее перед глазами и словно смазанное лицо Кима и, запинаясь на каждом слове, спросил:
— Ведь… я… прав?
— Что? — Ким не понял, не услышал: он думал, улыбаясь, о чем-то своем.
— Прав, говорю…
— Пошли домой.
— Пшли…
Уже вышагивая поддерживаемый Кимом по быстро темнеющим улицам, Антон поднял голову и увидел…
…ОН был там, над Городом. Назаретянин, распятый за чужие грехи. Он был там — парил в вечернем сумраке, как на картинах Дали, с одним лишь отличием: у Дали никогда не увидишь ржавых штырей, удерживающих страдающее тело на кресте, не увидишь крови. А здесь они были — разорвавшие плоть; и кровь стекала по ним, густая и черная, стекала вниз, капля за каплей, на дома, на Город.
— Мираж, — прошептал Антон, отворачиваясь. — Мираж…
Хотелось одного — спать…
Валентин замерзал.
Час назад он еще как-то боролся с холодом, с совершенно диким для этих широт морозом. Но от стылого чудовища было не убежать, он вымораживал дыхание, убивал в теле бредущего по сугробам человека всякую подвижность, а обладая известным коварством, уговаривал лечь, успокоиться, зарыться в снег: каждый знает, что так будет теплее. И как трудно противиться искушению. Особенно — когда время злых выкриков: «Врешь — не возьмешь!» миновало, а бесцельность блуждания впотьмах лишала пресловутой жажды жить.
Но что-то продолжало вести замерзающего Валентина сквозь метель, сквозь снег в лицо, через вымороженный лес. Возможно, какой-то внутренний резерв, какая-то одинокая мысль, вспыхивающая моментами фраза перед внутренним взором: «Как было бы
Сознание и чувства его настолько помрачились, что когда глаза увидели свет впереди, ничто не шевельнулось в душе, а шаг не ускорился. Так Валентин и вышел к одинокому, спрятавшемуся во мраке домику (за окнами его теплился неяркий огонь), не соображая, не оценив совсем, что вот оно — спасение.
Но оказалось, что тело не прочь еще пожить, и Валентин, двигаясь на автомате, распахнул собственной тяжестью дверь и упал в прихожей, наполненной восхитительным теплым духом человеческого жилья.