К вечеру, будто дым в сырую погоду, пополз по поселку слух: немцы согнали жителей совхоза в гумно и теперь жгут. В удушливом молчании смотрели люди на дымное зарево. Там люди задыхаются, корчатся от боли и беспредельного ужаса, страшно кричат, а тут тишина. И это может быть, и такое – правда… Никогда потом Толя не видел мать такой раздавленной. Его неприятно покоробило, когда уже в хате она с раздражением заговорила о тех, что убили пятерых немцев и тем самым подвели под лютую смерть столько людей, обрушили на них злую силу, чужую жестокость. Мертвая скала спокойно раздавит и ребенка, а повинен в этом будет тот, кто ее стронул с места, – так звучало это. Толя понимал, что мать не права в чем-то главном, но когда заговорил Казик и сказал именно то, что нужно, слушать его было неприятно. С каким-то противным спокойствием и чувством превосходства Казик возразил маме:
– Победит в этой беспощадной схватке тот, кто готов пойти на большие жертвы. Это – война на истощение не только крови, но и нервов.
И тут заговорил Виктор, нервно, зло:
– Может, и так. Но чтобы иметь право так умно говорить про судороги детей, заживо сжигаемых, надо самому всем жертвовать, по крайней мере жизнью. Что за поганая привычка у нас пошла: героически голодать чужим желудком, мужественно переносить чужие страдания. Если свою кровь не проливаешь – помолчи уж лучше. Полицай и тот собой рискует.
– Что-то часто вы об этом! Никому туда дорога не заказана, – вырвалось у Казика, покрасневшего до кончика носа, отчего вдруг стали заметны на нем длинные белые волосики.
Так выйти из себя – совсем на Казика не похоже! Оказывается, они здорово невзлюбили друг друга. Вот и сейчас: Виктор жестко сузил глаза, побледневшее лицо сделалось неприятно злым.
– А если я и вправду, как ты сказал, возьму полицейскую винтовку, – вдруг заговорил он, впервые обращаясь к Жигоцкому на «ты». – Да приду к тебе. Любопытно, как ты станешь со мной разговаривать. И как смотреть. Ласково смотреть будешь, ей-богу! Забудешь обо всем, что болтал здесь.
Толя с удивлением глядел на друга: что за дурацкий разговорчик завел! Павел даже со стула поднялся.
Алексей удивлен и смущен: как только поблизости запахнет подлостью, он сразу теряется.
Что-то неожиданное, нешуточное послышалось всем в словах Виктора.
Казик вдруг стал бледнеть, но, как бы сам почувствовав это, встрепенулся и все-таки сказал:
– Ну, знаете, всему предел есть. И шуточкам.
– А я вовсе не шучу, – медленно проговорил Виктор.
Поднялся и ушел.
Как о чем-то вполне выяснившемся, Павел сказал:
– Субчик этот мне давно не нравился.
Гонят пленных
Скоро седьмое ноября. Хотя нет уже растерянности первых дней и недель войны, но будто только теперь пришла к людям настоящая, до конца осознанная тревога за исход событий. Враг замахнулся на Москву, и люди, казалось, перестали дышать от мучительного, нестерпимого напряжения…
А из Бобруйска привозили рассказы о виселицах в городском сквере, о заживо заливаемых известью еврейских детях, о страшных лагерях для военнопленных.
К Корзунам изредка захаживал невероятно худой учитель Лис. Жена сумела выкупить его из лагеря. Мама давала ему какие-то порошки сразу от всех болезней. После пережитого у этого человека появилась склонность надо всем невесело подшучивать. («Юмор покойника» – по его же определению.)
– Никогда не чувствовал, что у меня сердце, желудок, селезенка, ребра есть. А вот отбили, и теперь каждый свой винтик будто в пальцах держу. Грудную клетку, как доспехи, могу взять руками снизу и снять через голову.
Как о чем-то не самом страшном из того, что ему довелось видеть, рассказывал:
– Нас было сорок тысяч, а воды привозили на одну. С вечера ложилась очередь к бочке. Встать с земли ночью нельзя – стреляли. Утром, кто живой, поднимали. Ровно в девять, перед тем как привозили воду, приходил начальник охраны Битнер. Всякий раз он проделывал одно и то же. Подойдет к первому в очереди (вертись не вертись, а первый кто-то будет), спрашивает: «Вы почему первый?» И стреляет в человека. Потом идет в конец очереди и то же самое: «Вы почему последний?»
Лис приходил за лекарствами по нескольку раз в неделю и набирал их много: у него и болезней много.
Немцы взялись и в поселке решать «еврейский вопрос». В дом к Анютке опять пришел Порфирка:
– Ну, Мовша, хватит тебе сидеть.
И ничто не помогло – ни просьбы, ни слезы. Несколько дней обросший черной бородой сухорукий Мовша чистил уборную во дворе комендатуры. Анютка пыталась переговариваться с ним издали, передавать еду. Потом Мовше разрешили идти домой. Он отошел шагов двадцать по полю, оглянулся и увидел, что из раскрытых окон комендатуры смотрят веселые, улыбающиеся немцы, а один целится в него из винтовки.
– Не надо, я сейчас… – крикнул человек.
Гулко прозвучал выстрел, человек страшно завертелся на месте…
«Новый порядок» действовал. Особенно забесновались завоеватели после речи своего фюрера, которую он прокричал 3 октября в берлинском «шпортпаласте».