Закрыв глаза, он стал ждать. Страх за свою жизнь был ему в диковинку. Если не считать того случая с ложным сердечным приступом, он никогда еще не чувствовал себя на краю неминуемой смерти. Он не мог заставить себя поверить, что ему дважды удастся выскользнуть из ее объятий, равным образом он не мог примириться с мыслью, что Барбара оказалась способной на такое. Что-то и в самом деле в ней переменилось. Словно повернулся какой-то выключатель. Если он переживет эту ночь, решил он, то тут же уедет из дома. Надо бежать от нее как можно скорее. Температура продолжала опускаться, и паника понемногу проходила. Он поднялся на колени, затем снова лег на спину, но пот уже начал охлаждать тело. Затем в голове помутилось, и он погрузился в глубокое забытье.
Когда он пришел в себя, то уже остыл и смог встать на ноги. Он постучал по двери основанием ладони, по звуку определив, в каком месте вбит клин. Он понял свою ошибку: не надо давить на центр двери. Собравшись с силами, уперевшись руками в толстый край, выступавший над полкой, он начал бить пяткой в точку чуть пониже того места, где, по всей видимости, держался клин.
Он почувствовал, как дверь со скрипом подается. Еще несколько ударов, и она распахнулась настежь, и тогда он услышал, как стамеска упала на пол. Все еще шатаясь, он подошел к душу и включил холодную воду.
Придя в себя под струями прохладной воды, он хотел броситься вверх по лестнице, выломать дверь в ее комнату и избить жену до полусмерти. Хуже того — ему хотелось ее убить. Искушение было так велико, что он все не решался подняться наверх.
Он уже не отдавал себе отчета в том, что делает. Обнаженный, он двинулся вверх по лестнице, сжимая в руке стамеску, словно кинжал. Он шел крадучись, как наемный убийца. Да, не было сомнений, он жаждет убийства, если не ее самой, то чего-нибудь, что принадлежало бы ей. Ей одной. Проходя по оранжерее, в эти минуты залитой светом полной луны, он почувствовал аромат растений — ее африканских фиалок, ее бостонских папоротников, и воспоминание о погубленных орхидеях тут же выкристаллизовалось в действие.
Острым концом стамески он срезал стебли, выдергивал их из горшков и складывал аккуратной стопкой рядом с краем ковра. Но и после этого он не почувствовал удовлетворения. Поэтому взял стебли в руки, держа их как мертвые тела, и принес на кухню, где положил рядом с раковиной мойки. Выбрав самую большую кастрюлю, которую смог найти, он сложил в нее стебли, затем наполнил кастрюлю водой и поставил на огонь; зарезать, утопить, сварить. Все это, он знал, совершенно бессмысленно. Безумие. Но ему стало легче. Он поднялся к себе и тут же заснул.
— Она пыталась убить меня, Гольдштейн. Это же ясно как божий день, — он все еще был слаб, и от слишком глубоких вдохов у него болели легкие. Утром пришлось взять такси, чтобы добраться до Коннектикут-авеню.
— Это похоже на историю из Агаты Кристи. Неужели она такая умная? — Гольдштейн побледнел от услышанной новости, выпуская клубы сигарного дыма.
— Я готов признать, что она очень умна, да еще при этом умеет обращаться с инструментами. Я сам научил ее тысяче разных вещей. Она вбила клин по всем правилам, — несмотря на гнев, он не мог подавить в себе странного восхищения Барбарой. Он сам породил этого монстра.
— Но ведь все обошлось? Должно быть, она знала — вы не дадите себя зажарить, — Гольдштейн разогнал перед собой дым, словно этим жестом мог прочистить себе также и мозги. — Я не стану смотреть на это сквозь пальцы, но, для того чтобы подать на нее обвинение в преднамеренном убийстве, ваши показания неубедительны.
— И это очень странно, Гольдштейн, — Оливер сжал кулаки и застучал по столу. — Все, что сейчас происходит, очень странно.
Вспышка ярости напугала Гольдштейна, и он спешно принял свою обычную позу всезнающего человека.
— Вы не должны поддаваться гневу, Роуз. Вы хотите, чтобы я заявил, будто она пыталась вас убить. Но для этого нужны веские доказательства, а не косвенные намеки. В полиции над вами просто рассмеются и скажут, что вы пытаетесь с их помощью решить свои мелкие житейские неурядицы.
— Это не смешно.
— Для вас — не смешно. Для меня — не смешно. А для полицейских — смешно. А все смешное становится одиозным. А одиозное привлекает к себе любопытство. Кроме всего, я не консультирую по уголовным делам.
Оливер вскочил на ноги и зашагал по комнате, но, почувствовав боль в легких, снова сел.
— Я знаю, что она пыталась убить меня. Что бы вы тут ни говорили, Гольдштейн, ничто не убедит меня в обратном. Она просто достигла нового порога ненависти.
— А вы? — в упор спросил Гольдштейн.
— Терпеть не могу, когда у вас такой… раввинский вид, такой надменный, словно вам известны все тайны человеческого сердца.
— Вы не ответили на мой вопрос, — сказал Гольдштейн, словно споря с Богом.