И тут, Аверьян, мне редкостно посчастливилось: дверь открыл сам Игорь и обрадовался мне. Сперва, конечно, мы не узнали друг друга, но заговорили — и бросились обниматься. Голос, свое, особое произношение слов, вероятно, мало меняются с годами. А так, внешне, что же, два мальчика превратились в двух пожилых, крепенько потрепанных мужчин, если не стариков. Глаза вот остались, хоть и повыцвели, голоса тоже, хоть и поохрипли; ну, улыбки, кое-какие жесты еще… и это подмигивание Игоря, будто заговорщицкое. Он облысел, я поседел. А не виделись мы с сорок шестого года, когда окончили нашу сельскую десятилетку.
Я рассказал Игорю, как непредвиденно попал к нему, он с подмигиванием пошутил: «Скажи спасибо «академику», это он тебя ко мне направил. Попадись за рулем родственная душа с нашей деревенской моралью, на вокзале бы ночевал!» Оказалось, и жена Игоря приезжая москвичка, из сельско-рязанских, назвала себя «москвачкой» и сразу пожаловалась, что не любит своей профессии химика, и хоть она доктор и ценится в институте, а все равно понимает: в науку попала по моде времени, когда лирики были «в загоне», погубила свои музыкальные способности и мечтает теперь об одном — сделаться пенсионеркой, жить на даче, ухаживать за грядками и играть, играть на пианино: напитать звуками душу, высушенную химическими формулами. А мне подумалось, что еще и природой надо ей напитаться: в городе она жила своими деревенскими силами, и вот они кончились, она стала утомляться, тускнеть, и ей захотелось вырваться из тесноты камня и бетона на воздух, к садам и грядкам. Не утрата ли всего этого и начала казаться ей потерянной, вечно зовущей к себе музыкой?.. Детей, сына и дочь, как сказал Игорь, «вытолкнули в жизнь», отделили, женив и выдав замуж, радовались тишине и пустоте квартиры, «будто в молодость вернулись!»
Вот и засели мы втроем под сухое вино (крепкое всем было уже противопоказано) вспоминать прожитые годы. К полуночи я остался наедине с Игорем, и тогда он спросил вдруг:
«Ты помнишь нашего Аверьяна Ивановича Постникова?»
Я от стола отпрянул, руками растерянно развел:
«А как же? В одном письме, кажется, спрашивал тебя — помнишь ли ты?»
Игорь досадливо потер лысину ладошкой (он и мальчишкой так же натирал свою круглую, тогда уже лысоватенькую головку).
«Может быть… Запамятовал. В суете, работе. А лет уж как пять не расстаюсь с нашим учителем: то слова его припомнятся из «проповеди» о культуре и справедливости: «Самое, самое главное что? Правильно: быть человеком», то взгляд чуть грустный, что-то спрашивающий, то промелькнет в толпе его улыбка, быстрая и нестареющая…»
Я сказал обрадованно:
«Это хорошо, Игорь, хоть к старости мы…»
«Нет, нет, — остановил он меня, придавив ладонью мою руку на столе, — я не понимал, теперь понимаю: он всегда был во мне, Аверьян Иванович, просто чувством неосознанным, что ли… Что творилось в науке, ты слышал. Та же мосиновщина, та же затоваренная бочко-ящикотара, только из никому не нужных, кроме как для ученых, званий и отчетов, диссертаций, проектов. Поддакни сильному, объединись с влиятельным — и выбьешься, что-то возглавишь, кого-то придавишь, не всегда, впрочем, полезного и одаренного, будешь вхож в верха, а оттуда и до академии рукой подать — опять же, если знаешь, кому и как ее подавать… Не смог, короче говоря, чем больше было суеты, победных речей, возни и грызни вокруг чинов, кабинетов, престижных связей, тем упрямее я уходил в свою работу, чтобы меньше знать, слышать, чтобы считали меня «не от мира сего». Это удалось. Я был прозван «чистым мыслителем», и мне даже редко предлагали соавторство: таких чудаков и закоснелые бюрократы ухитряются уважать — по той причине, наверное, что хоть кому-то что-то надо делать. Я и выжил, как видишь. Чинов высоких не имею, зато совестью… нет, скажем так — принципами не поступился. С совестью труднее, ты это сам хорошо знаешь. Совесть настаивала: не мирись, говори… Жаль было работы, дела — кто бы мне, обличителю, позволил тогда быть «чистым мыслителем»? А вот ты, Никола, говорил, не молчали другие, пусть и немногие. Так что со своей совестью мне придется еще выяснять отношения. И все-таки, все-таки я выжил как человек, личность какая-никакая. Теперь вот думаю: не помог ли мне наш учитель?..»
Игорь замолчал, глядя мимо меня в темное окно, за которым стихал и все более пустел провал Ломоносовского проспекта, потом принес из кухни давно кипевший чайник, насыпал заварки прямо в чашки — по-нашему, таежному! — и мы молча ждали, пока настоится коричневый чаек, затем и принялись отхлебывать его, не подсластив, по-нашему же.
Что мне было ответить Игорю Супруну? Помог ты ему, Аверьян, не помог?.. Ты был в нем чувством, потом и образ твой явился его сознанию. Отними тебя, другого… Не станет прошлого, памяти — не будет и человека. Я был уверен, Аверьян, что именно ты помог ему и еще во многом поможешь, но пусть он сам уверует в это. Потому-то я и сказал совсем другое:
«Игорь, а ведь приехал я найти могилу нашего учителя».