— Хозяева не ндравятся. Ты не ндравишься. — Тихоновна вдруг выпрямилась и строго поджала свой беззубый ввалившийся рот. — Да разве это дело? Сено сгноили. Само лучшее сено. Сегодня утрось иду с обабками, из лесу, на-ко, вся деревня в дыму. Ой, тошнехонько, пожар, думаю. Нет, не пожар. Это наши лежебоки просыпаются, печи затопили. Суседка моя, молодица, на крыльцо вывалилась, поперек себя шире, чешет задницу толстую. — Тут Тихоновна живенько вскочила с табуретки и показала, как это делает соседка.
Ананий Егорович, стараясь припомнить, кто же из молодых живет по соседству с Тихоновной, спросил:
— Чья же это молодица?
— Чья? Разве забыл? Дунька Афанасьевых. Тут рядом живет.
— Ну, эта молодуха из годов вышла.
— Из каких таких годов? — не на шутку рассердилась Тихоновна. — Не крась, не крась, Онаний Егорович. Знаем. Из годов вышла? Сколько ей? Шестьдесят-то есть ли?
— Ну уж хоть шестьдесят два — не больше. Меня взамуж выдавали, она еще в брюхе у матери жила. Да по-старому, дак это перва работница. Вот що я тебе скажу. — Тихоновна с раздумьем ширнула носом. — Тут как-то иду, у правленья бабы сидят. Солнышко на полдник поворачивает, а за рекой-то журавей надрывается, истошным голосом кричит: «Что вы, суки бессовестные, вставайте. Страда. А жито-то в поле плачет, сено-то высохло… А они, лупетки, расселись — колом не своротишь. Сидят, пыхтят — за версту слышно. Думаю, болесь какая — все только на болесь и жалуются. Нет, не болесь. Машину ждут. Три версты пройти надо. Срамницы! А как бывалото мы без машины? У меня Олександрушко рос — на войне убит, сам — на Юрове страдает, за пятнадцать верст от дому. Дак я парня на руки, котомку с хлебами на спину да бегом бежу. Как настеганная бежу. А деньто отробишь, опять домой попадаешь. Парня комары раскусают — глаз не знатно. И в войну тоже совесть знали. Не загорали, — по-новому выразилась Тихоновна. — Пройди-ко по навинам-то — еще теперь мозоли с полей не сошли. Колхозили — рубахи от пота не просыхали. А теперь все заросло. Лес вымахал — хоть полозья гни».
Тихоновна протерла глаза, высморкалась в подол.
— Нет, по нонешним временам, — убежденно сказала она, — житья не жди. Больно болярынь много развелось. Вишь ведь — солнышку стыдно на землю смотреть. Отвернулось — две недели не показывается.
Помолчала, вздохнула:
— Я и свою дочерь не крашу. Насмотрелась в городе. «Машка, ты чего лежишь? Люди на работу прошли». Болесь — мы всю жизнь прожили, а такой не слыхали, — опсртия.
— Гипертония, — поправил Ананий Егорович. — Ну-ну, не выговорить, не наша, видно, болесь-тя, заграничная… Проходит время, опертая кончилась, а Марья у меня снова на лежку. «Чего опять, девка?» Дихрет. Плати осударсьво денежки — бесплатно не рожаем…
Ананий Егорович взглянул на часы. Шестой час. Тихоновна разговорится-конца не дождешься.
— Ладно, пойду, — сказал он, вставая.
— Иди, иди. Я все в глаза высказала. Любо, не любо — слушай. Ну да с меня спрос не велик: пережиток.
Ананий Егорович вопросительно посмотрел на старуху.
— Пережиток, пережиток, — закивала она. — Так, нас, старух, всю жизнь так звали. Чуть маленько вашему брату начальству не угодишь — и давай пережитками корить. Да меня и дочь родная так величает: «Молчи ты, старой пережиток…»
На улице, пока он сидел в избе, посветлело. Дождь кончился. Может быть, и прав Худяков — переломится погода?
От нагретого, разопревшего на печи плаща шел пар.
— Не простудись, — наказывала Тихоновна. — Вишь ведь, закурился — как после бани.
Заулок густо, будто озимью, зарос сочной травой.
Узенькая тропка еле-еле обозначена на отаве, — видно, редко кто заходит к старухе.
Выходя на дорогу, Ананий Егорович еще раз обернулся. Тихоновна босиком стояла на крылечке и легонько, как подсолнухом, кивала ему головой в повойнике со светлым донышком.
Памятник бы поставить этим пережиткам!
X
Старый коммунист
Дом служащего, или, как говорят в деревне, человека на деньгах, отличишь сразу. Он и ноиаряднее, этот дом: наличники у окошек и двери непременно покрашены, вмести жердяной изгороди оградка из рейки или плетень из сосновых или еловых колышков. И, конечно, радиоантенна над крышей (радио провели в колхозе только в пронялом году).
У дома Серафима Ивановича Яковлева, председателя местной лесхнмартели, была еще одна примета — обшитьк; тесом передние углы, солидно окрашенные в темнозеленый цвет.
Серафим Иванович был дома. Он выбежал на крыльцо в белой нательной рубахе с расстегнутым воротом, в галошах на босу ногу:
— Зайди-ко на минутку. Дельце есть.
— И у меня к тебе дельце, — сказал Ананий Егорович.
В светлых сенях, заставленных вдоль стен ушатами и кадушками, три двери: прямо — на кухню, слевав — хлев, к корове, а справа, обитая черным дсрматином, как в солидном, по меньшей мере районного масштаба учреждении, — в одну из передних комнат.