Если говорить о поэзии, то здесь следует отметить небывалую прежде у Балтрушайтиса концентрацию поэтического слова. Если прежде для расшифровки его стихов приходилось прилагать немало усилий, и даже Вяч. Иванов признавался: «Истолковать этот монолог — душевно трудное и ответственное дело. Как подслушать молитвенный шепот и как домыслить подслушанное?»
[558]— то теперь они очень часто бывают открыты любому, желающему слушать, и в этом качестве нередко предстают едва ли не лучшими формулировками чрезвычайно важных смыслов. Не случайно все чаще и чаще он прибегает к гномической форме, не распространяя свою мысль, а сгущая ее в пределы 4–6–8-10 стихотворных строк. И дело здесь не только в отказе от многословия, но и в новом качестве самой мысли, которая теперь делается гораздо более ясной и отчетливой, не теряя при этом глубины. Конечно, здесь также можно усмотреть влияние Тютчева (вообще очень важного для Балтрушайтиса-поэта), но, кажется, не только в этом. Если раньше поэту было важно сказаться самому, вне зависимости от слушателя, то теперь важнее быть понятым тем провиденциальным собеседником, на которого он мог бы рассчитывать в неведомом и темном будущем.Дело в том, что после революции 1917 года, а особенно во второй половине 1920-х и особенно, конечно, в 1930-е годы, Балтрушайтис оказался в нечастой для русского литератора ситуации. Сделавшись ведущим дипломатом иного государства, он оказался отчасти ответственным за судьбы сразу двух стран, и, думается, именно это придало особую углубленность его стихам, написанным в Москве 1930-х годов.
Не будучи в состоянии сказать, насколько Балтрушайтис поддерживал то государство, гражданином которого он довольно неожиданно стал, мы можем значительно определеннее понять, каково ему было в новой стране пребывания, постепенно все дальше уходящей от прежней России.
Мемуаристы сохранили для нас облик Балтрушайтиса прежде всего как ходатая за тех, кому хоть чем-то он мог оказаться полезным. Так, О. Дешарт с санкции Вяч. Иванова напечатала свои воспоминания: «…в половине двенадцатого входные двери с шумом распахнулись и ворвалось человек пятнадцать в страшном возбуждении: „Посла! Скорее посла!“ Их старались успокоить: „Его нет. Он сейчас придет“. Пришедшие не успокаивались, требовали, кричали. Волнение их было вполне оправданно. Девять человек родом из Литвы были приговорены к расстрелу, назначенному на двенадцать часов этого самого дня. Оставалось минут тридцать. Принадлежность к литовской нации определялась местом рождения и удостоверялась свидетельством посла. Иностранцы смертной казни не подвергались. Документы все были готовы, не хватало лишь подписи Балтрушайтиса. <…> Входная дверь отворилась, и быстро вошел Балтрушайтис. Оставалось три минуты. Спешно принялись звонить соответственным комиссарам. В последнюю секунду казнь была отменена»
[559]. Можно представить себе, как потрясали такие — наверняка не единичные! — случаи Балтрушайтиса не только как официального представителя Литвы, но и как человека, как поэта.А вот воспоминания 1934 года: «…на съезде журналистов в те дни метался Балтрушайтис, умоляя всех одного за другим спасти О. М<андельштама>, и заклинал людей сделать это памятью погибшего Гумилева. Представляю себе, как звучали для слуха прожженных журналистов тридцатых годов эти два имени, но Балтрушайтис был подданным другой страны, и ему не могли внушить, что „в это дело вмешиваться не рекомендуется“… Балтрушайтис уже давно предчувствовал, какой конец ждет О. М. Еще в самом начале двадцатых годов (в 1921, до смерти Гумилева) он уговаривал О.М. принять литовское подданство»
[560]. Но и эта деятельность не могла продолжаться сколько-нибудь заметное время. Советская шпиономания отделяла Балтрушайтиса от коллег и старых знакомых. С одной стороны, как вспоминал Эренбург, «…ему хотелось по-прежнему встречаться с писателями, но он числился дипломатом, и его дипломатично избегали» [561], а с другой — тайная полиция распускала самые зловещие слухи. В неопубликованном дневнике А. К. Гладкова сохранилась запись, сделанная вскоре после ареста Мейерхольда (с которым Балтрушайтис дружил еще с предреволюционных лет): «Без меня у Дехтеревых был Плучек и наследил разными скверными слухами. Во-первых, об аресте З.Н. <Райх>, во-вторых, о мешке с валютой на Брюсовском, полученной от Балтрушайтиса, и тому подобное» [562].