Англ<ийский> друг Пастернака показывал мне «Сестру мою жизнь»: столько было перечеркнуто Пастернаком. Он отказался от модернистической манерности. Хорошие стихи у П<астерна>ка «Никого не будет в доме…» («Сестра моя жизнь»[1043]
). «Доктор Живаго»: автор хотел простоты, но написал непросто. Т. е. он написал роман не так, как хотел…Г.В.А. читает стихотворение Тютчева «Есть в осени первоначальной…» (его любимые стихи). Ахматова о Мандельштаме — райский голос. И у Тютчева райский голос.
Тютчев хорошо знал франц<узскую> лит<ерату>ру. «Мыслящий тростник» — это из Паскаля[1044]
. А «хрустальный день», по-моему, из Севинье: Les jornaux de crystal du debut de l’automne[1045]. Незаметная евфония — «лучезарны вечера» (ар — ра) — «На праздной борозде». Толстой сказал: «Так в прозе нельзя сказать, а в стихах хорошо» (Гольденвейзер)[1046]. «И льется чистая и теплая лазурь на отдыхающее поле…» Здесь — разрешение темы.Г.В.А. читает стихотворение Кузмина «Когда мне говорят: Александрия…». Почти не стихи. Но настоящая поэзия в последних строках: «Когда не говорят Александрия… все-таки вижу твои глаза…»[1047]
Это нешаблонный конец, кот<орый> оправдывает все стихотворение в поэзии…В связи с этим Г.В.А. говорит о сонете Эредиа о Антонии и Клеопатре…[1048]
Г.В.А. читает ст<ихотворе>ние Анненского «О нет, не стан…»[**]
.Замятин говорил, что Андрей Белый учился у Маллармэ[1050]
, это неверно, но Анненский учился, и у др<угих> французов. Конец этого ст<ихотворе>ния не связан с концом <так!> («А если грязь и низость…»). Эти стихи уже никак нельзя рассказать своими словами… У Анненского — Еврипид, Маллармэ, утонченность, и вдруг что-то русское, жалостное, щемящее, некрасовское, или это Акакий Акакиевич… Смешение античного с этой русской щемящей обстановкой… Стихи не логические, но богатые содержанием…Г.В.А. читает стихотворение «Кулачишка» Анненского. И тут какой-то Акакий Акакиевич, уродливое, несчастное видение: горбатая дочь с зонтиком… Уродливое и несчастное явление. Остается проза, и это поэтический подвиг… И это поэзия…[**]
(Г.В.А., между прочим, говорит: «Напрасно я сравнил Цветаеву с Бальмонтом».)
Г.В.А. читает «Какой тяжелый, темный бред…» (Анненский).
Здесь не шепот, а громкий голос… Очень много работал над этим ст<ихотворе>нием. Инструментовка не бросается в глаза, но она есть: ты та ли, ты ли… Это уже не человеческий язык, какие-то непонятные отзвуки… Мука и музыка (му — му): то и другое Анненский в поэзии любил — он претворял муку в музыку. Конец громовой: «На черном бархате постели…» Краски А<нненско>го: черное, золотое, серебряное…
Акмеизм — понятие условное… Акмеистов было шесть…[1052]
Младшие акмеисты — Г. Иванов, Н. Оцуп и я — не были настоящими акмеистами… Впрочем, Оцуп продолжал акмеистическую линию и в эмиграции.Акмеизм не литературное явление, а жизнеощущение… Желание все испытать, веселое настроение. Мандельштам говорил: «Когда я весел, я акмеист…»
Г. Иванов и я никогда не считали Гумилева большим поэтом, но ценили его умение разбирать стихи. Есть врачи, кот<орые> ставят прекрасные диагнозы пациентам, но не самим себе… Так было и с Гумилевым, своих недостатков он не видел… Впрочем, недостатков у него было немного, но нет оживления в его поэзии[1053]
.Мы условно считали себя его учениками, но, читая его сборники, — ими не были… Гумилев умел стихи строить, умел развивать тему…
Эмиграция не располагала к акмеистическому мажору, а скорее — к пересмотру прошлого.
Г. Иванову и мне в голову не приходило продолжать акмеизм в эмиграции. Т<ак> н<азываемая> парижская нота — стремление к простоте. Простоты хотели и З. Гиппиус, и Ходасевич. Настроение эмигр<антской> поэзии — аскетическое, враждебное мажору акмеизма. Было желание найти окончательные, последние, чудесные слова, кот<оры>х найти нельзя… Стремление к финальному чуду.
Г. Иванов ждал: что-то блеснет в жизни и все оправдает… Акмеизм последних слов не искал. Акмеизм — литературное приложение к прекрасной веселой жизни…
В эмиграции мы спрашивали: «Зачем мы здесь? Что делает человек на земле?» Это все было Гумилеву чуждо.
Н. Оцуп даровитый поэт. У него был культ Гумилева. Любил торжественность, велеречивость… Как В. Иванов…
У Г. Иванова ничего от гумилевской выучки.
Я дружил с Г. Ивановым лет тридцать пять… Он долго себя искал. Все уже в Петербурге признавали его талант, но не придавали ему значения. Это игрушечная поэзия. Фарфоровые чашки… Но всегда был у него безошибочный напев. Нет срывов, как у птицы, летящей рядом с аэропланом. Птица не упадет, как машина… Расцвет падает на посл<едние> пятнадцать лет его жизни. 0<н> от всего отрекся, все разлюбил. На обложке можно было бы изобразить тень человека, кот<орый> глядит на обломки… Не осталось литературы, книжности… Между чувством и словом нет различия…
У Г. Иванова — нигилизм, который взывает к Богу…