— Как то есть — нету? Потерял, что ли?
— Нет и не было вовсе. Отродясь. Военная книжечка была. А паспорт иметь не приходилось.
Дядя Саша даже отодвинулся от Лукьяна, затем, что-то сообразив, сморщился презрительно, глядя Светлицы-ну в глаза. Покачал головой. Даже не головой, а всем туловищем.
— То-оже мне, сравнил хрен с пальцем! Дере-евня… На кой тебе паспорт? В поле мышам предъявлять? А для меня он как… помилование. У тебя, Григорьич, характер легкий, ты и так не пропадешь. А мне без него нельзя. Сам видишь, какой я без него. Ненадежный…
— Понимаю вас, Александрович…
— Ничего не понимаешь. Разные мы. Земля под нами одна, а мы — разные… И понять друг друга — нет такой возможности. Можно только вид сделать, что понял.
— Считайте, что я вид делаю… Только успокойтесь. Облегчения вам желаю…
— Не будет мне легче…
— Характер у вас тревожный. Спорченный. Не одно, так другое. Не паспорт — так метрики, не понос — так простуда…
— Спорченный… Да, конешно. Только не характер, а вся моя биография испорчена. Словно к дьяволу прикоснулся. Ни отмыться, ни откреститься.
— Вам, Александрович, отдохнуть бы… В санаторию какую. А так ведь недолго самого себя… Человек партизанам помогал…
— Партизанам! Это на пятые сутки — партизаны твои пришли, обуздали… А согласился я с немцами — один… Без свидетелей…
— Проступок, конешно, с вашей стороны… Хотя в такой гололед да не оскользнуться… Иной бы — и вовсе упал.
— Утешаешь…
— А что остается? Попрекать мне вас? Ни прав, ни желания не имею. Я ведь тоже… «согласился» кой в чем. Тоже там, за чертой побывал. Хорошо хоть ногу обрезали. Вроде как — пострадал… Так что запросто вас понимаю, Александрович. Вот вы говорите, что все люди — разные в мире. Понятно. Зато когда они страдают — сразу похожими делаются. И понятными друг другу. В плен меня, конешно, силком взяли, не сам пошел. Хотя ранения, которое памерки отшибает, никакого такого не получил тогда… Все помню, как сейчас…
— Памятуешь, значит, о том?! — усмехнулся дядя Саша, вспомнив старичка Полуэктова.
— По гроб жизни врезалось! Памятую, ох памятую! Команда была: окопаться. Как можно глубже. Почему глубже, когда утром село штурмовать, — никто не знал. Осень уже была… Как теперь. Холодная. Земля жидкая, кусачая. Измучились, копавши, но зарылись — наглухо. Весь вечер и ночь до половины — шурудили лопатами да бревна катали… А затем отбой подан был. Спать разрешили. Люди мертвым сном рухнули. А когда рассвело да проснулись, команды нам уже немцы подавали. Ну, и растерялись все. Построились. Без оружия. И пошли, землю разглядывая… За колючку. Это уж после, когда очухались, — в побеги засобирались… А по самому началу вроде как согласиться пришлось — с позором. А позору — поболее вашего будет. Проспать все: и свободу, и Советскую родину, и все остальное — одним махом! В бою — куда ни шло, там тебя пулей оглоушит — и ты сам не свой… После такого не мудрено и в плену очнуться… Начал я побеги свои делать. Совесть мучает, понимаешь… Здоровый боров был. Не скоро иссох. Месяца два старым салом держался, как верблюд. Утеку — поймают, придавят. Соки повыпустят в карцере. А мне вроде и легче. Потому как — вину искупаю, стремлюсь… В итоге утек — с концами. А ногу мне перебили уже на нейтральной земле. В Польше дело было. Я передок кинулся переползать, а тут наши в атаку пошли. И обезножел. Атака до шести раз утюжила то место, а я лежал в воронке и небо разглядывал. Пока на меня солдат советский не сел. Задом на спину мою… Сидит и руку себе бинтует. Тут я и застонал. Ноги не чую, одну боль слышу. Солдат подвинулся с меня, спрашивает:
«Ты — кто?»
Одежда у меня лагерная, не поймешь какая…
«Из лагеря, — отвечаю, — из пленения. К своим хочу».
«Раненый?»
«Да. Без ноги».
«Вот и я теперь, — говорит, — тоже раненый. Попутчики мы».
И поволок меня здоровой рукой, как трактор. В расположение войск. И все мое горе. Потом гангрена завелась… Ногу мне отпилили. И вышел мне отпуск домой! Короче говоря — повезло. Живой, а главное — дома. При бабе и детях. Семью тяну. Так что и вашу боль-обиду доподлинно, как свою… А главное — не озверели мы там.
— Счастливый ты, Лукьян, добрый… Сердце у тебя легче, что ли? Или к жизни ты ближе, родней… А я все как пасынок!
— Из крестьян мы… А вы — город. Там — всяк в себе, по отдельности.
— Да какой там город! Пашут в нем сейчас, в городе нашем. Как в чистом поле. Одна крепость старая держится…
В Гнилицы приехали за полдень. Вторым от околицы домом в порядке была большая, из разнокалиберных бревен рубленная изба Светлицыных. Окна на одной стене ниже уровня, нежели на другой. Крыша состропилена плоско. Казалось, кровля осела от времени. Однако лес на венцах еще без гнилых проедов, и, во всяком случае, снаружи дом выглядел прочно. Ближайшие от Светлицыных избы все недавней застройки. Одна из погорелого раската, огнем меченная хатенка, другая из свежего леса. Были и просто землянки, возле которых только еще выкладывали будущие срубы.