А мир тем временем стал совсем белым, груз снега на крышах увеличивался и уже свисал с карнизов; жандармы то и дело жмурились, то и дело вытирали слезы, но плакали они, разумеется, не от растроганности и не затем, чтобы смягчить сердце преступника, а только потому, что белизна слепила им глаза; ведь белым был лик зимы, белым было место преступления, и белым-бело было в головах у жандармов, словно и туда засыпался снег. Куда ни глянь — белые клочья ваты, шагнешь раз-другой, и застрял, и уже тонешь в глубинах зимней спячки, как в перине, а протоколы дознания, словно стеганое одеяло, натягиваешь на голову. Допрошены были Хабергейер и Пунц, подумать только, лучшие, старейшие друзья жертвы преступления! А в результате: нескончаемая зевота, от которой скулы трещат. И во всех окнах белоснежный лик зимы, и в записных книжках сплошь белые страницы, а потом вдруг веки начинают гореть и на них проступают следы крови, ярко-красное полуночное солнце посреди мучительной зевоты. К матросу они более не возвращались, эти пятнадцать жандармов (тридцать высоких сапог!), но зато настигли Карамору и походя его арестовали. Топора у него, правда, не было, так же как и определенных занятий, зато была гармонь, что как-никак подозрительно. Однако его алиби было безупречно, этого они не могли не признать и вечером сидели в «Грозди», задумчиво уставившись в свои кружки, в то время как «бродяга, вольный человек», каким себя снова почувствовал Карамора, вместе с последним остатком надежды удалялся от них по снегу, призрачно светящемуся в темноте. Наконец они собрали в кучу всю нашу деревню, перевернули ее и перетрясли как положено. Но — вот незадача — из кучи не выпал ни убийца, ни его окровавленный топор. Когда же настал четвертый день — если не ошибаюсь, воскресенье, — а метель все не унималась, и груз снега на крышах становился все тяжелее, и тело убитого, которое нам наконец выдали жандармы, уже покоилось в церкви (похороны были назначены на понедельник, четырнадцать часов), эти господа вдруг прекратили следствие, уселись в свои машины и покатили домой. Нас же оставили во власти снега и убийцы.
То была новинка Нового года: знать, что среди нас живет неопознанный убийца и что едва ли не каждый из нас может этим убийцей оказаться. И — о гордость! — нас пропечатали в газете! В ней стояло название нашей коровьей деревни. Мы рвали газету друг у друга из рук (в «Грозди» или у парикмахера). Мы тыкали пальцем в эту строку, мы пробуравили пальцами бумагу, мы кричали: «Вон там, наверху! Гляди-ка, черным по белому! Убери свои лапы, ничего не видно!» В верхнем углу была помещена фотография нашего дуба и надпись жирным шрифтом: «Под этой старой липой мастеру лесопильного завода раскроили череп». Конечно, это большая честь, потому что (господи боже мой!) ну кто мы такие? Здесь же никогда ничего не случалось, здесь мы иностранных туристов даже в глаза не видели, у нас здесь вроде как чулан на скотном дворе, набитый всякой дрянью, в лучшем случае — сарай, полный дров в дальнем углу двора при маленькой гостинице, которой считается наша страна. Но конечно, следом пришло разочарование, увы, в следующем номере газеты — мы все так и бросились на него — о нас уже не было ни слова, мы опять были забыты. Между тем тот, кто пал жертвой, покоился в церкви, готовясь слиться с землею. Там он лежал удобно, мягко, лежал во господе; в этом смысле все было в полнейшем порядке. Но убийца жил среди нас, отнюдь не готовясь к тому, чтобы его схватили. Мы видели его в недостижимой дали, видели как маленькую черную точку, как мушиное пятнышко на белой вечности снегов, и тем не менее знали, что он среди нас, так близко, что мы всякий раз задеваем его плечом. Убийца выходил из подворотни, выходил со двора, захаживал в «Гроздь», садился в рейсовый автобус, тяжело ступая, шел по улице, пересекавшей деревню, и время от времени сплевывал в снег, а иной раз он удваивался, утраивался, удесятерялся даже. Случалось, мы видели целую армию убийц. Они выходили из всех дверей нашей деревни, чтобы прогуляться под защитой закона. Мы переглядывались, мы смотрели вслед друг другу; мы украдкой заглядывали друг другу в глаза и, к величайшему своему огорчению, обнаруживали, что, собственно, у каждого из нас — даже у бургомистра, — иными словами, у каждого, как бы хорошо он всем нам ни был известен, если смотреть па него искоса, было лицо убийцы.