Пастернак не был «врагом социализма», в чем его обвиняли на родине, а изначально даже симпатизировал ему.
В 1934 году, во время Первого съезда писателей СССР, когда на сцену с приветствием вышла молоденькая хрупкая девушка – рабочая Метростроя, гордо держа на плече отбойный молоток как символ пролетарского труда, освобожденного от цепей капитализма, Пастернак вскочил со стула и бросился к девушке, чтобы помочь ей нести такую, как ему показалось, непосильную тяжесть.
Пастернак, в отличие от Мандельштама, не писал стихов против Сталина и даже послал вождю соболезнование по поводу трагической смерти его жены, что было наименее неблагородным видом приспособленчества к жестокой реальности, которая могла не пожалеть ни самого Пастернака, ни его близких. А во время войны Пастернак воодушевленно надел военную форму Красной армии и со всей вообразимой искренностью воспевал ее подвиги.
«Но жизнь тогда лишь обессмертишь, когда ей к свету и величию своею кровью путь прочертишь». Догадывался ли он о том, что его личная главная война будет после войны, когда ему придется прочертить собственной кровью путь на страницах романа, как на заснеженных полях сражений под Москвой?
Больше чем догадывался – готовился к этому. Еще в ранних тридцатых он назвал старость Римом, требующим от актера не читки, а гибели.
Старость наступила и вытолкнула его на арену – даже в какой-то степени против его собственной воли. Роман – далеко не самое совершенное, что написал Пастернак, но зато самое главное и для него самого, и для истории. Роман забраживал в нем давно, но решиться на роман, как на рискованный поступок, он сумел только после победы в войне против фашизма на волне общего и собственного подъема. Отчего произошел этот подъем, казалось непредставимый после стольких предвоенных арестов и расстрелов, после дамоклова меча страха, висевшего над каждой головой, после позора отступлений в начале войны? От неожиданного подарка судьбы, когда, к облегчению совести многих советских людей, фашизм оказался чудовищем еще страшнее отечественного, патриотизм стал не просто приказанным свыше, а долгом и даже искренним вдохновением.
Один из героев романа Пастернака говорит другу:
«Люди не только в твоем положении, на каторге, но все решительно, в тылу и на фронте, вздохнули свободнее, всею грудью, и упоенно, с чувством истинного счастья бросились в горнило грозной борьбы, смертельной и спасительной… Извлеченная из бедствий закалка характеров, неизбалованность, героизм, готовность к крупному, отчаянному, небывалому…»
Отсюда и сам роман «Доктор Живаго» – из готовности к крупному, отчаянному…
Но выигранная война с чужеземным фашизмом постепенно становилась проигранной фашизму собственному, обманчиво притворяющемуся антифашизмом. Парадокс истории состоял в том, что, борясь с Гитлером, Сталин поступал не лучше Гитлера по отношению к собственному народу, продолжая держать миллионы людей за лагерной колючей проволокой.
Сталин, с неожиданной сентиментальностью во время банкета в честь Победы проговорившийся о вине перед собственным народом, спохватился, начал закручивать гайки, чтобы не дать людям слишком распрямиться от гордости за выстраданную ими победу. Сталину весьма не понравилось, когда ему было доложено, что при появлении Анны Ахматовой на сцене Политехнического музея зал встал – ранее вставали только при его, сталинском, появлении. Надо было расправиться с опасными микробами свободолюбия, неожиданно заразившими народ во время войны. Надо было «стреножить» вчерашних победителей, чересчур вольно гарцевавших на полях битв в Европе. Надо было показать «свое место» всем, в первую очередь главному победителю – маршалу Жукову, а потом, конечно, слишком свободомыслящим интеллигентам. Реальностью стали холодная война, государственный антисемитизм под псевдонимом «борьба с безродными космополитами», издевательство над Шостаковичем, Ахматовой, Зощенко…
«Крупное, отчаянное…» не было нужно партийной бюрократии. Хрущев, сам решившийся в 56-м году на крупный, отчаянный шаг – разоблачение Сталина, решил монополизировать право на «отчаянность» лишь для себя самого. Все остальное его раздражало и пугало. Именно он, а не кто иной, всего-навсего через несколько месяцев после своей антисталинской речи по-сталински потопил в крови венгерское восстание.
Пастернак наверняка понимал, что надежд на спокойное напечатание романа не остается, но роман уже почти существовал и, словно поезд, обрастая новыми главами, как подцепляемыми к нему новыми вагонами, неостановимо шел к откосу.