Владимир Андреич прикрывает вежды. Слушает ветер. Теперь, вот едет новый владыка, Фотий именем, грек. Должно нынешним Великим постом сожидать его на Москве! Была когда-то мечта – дождать духовного хозяина Руси, тут на вышке своего терема, следя, как в сизой темени означит охриста-рыжая неяркая полоса рассвета, как потом полегчают караваны туч, там на окоеме, и как вылезет наконец золотой краешек огненного светила (любил Владимир Андреич встречать рассветы над Москвою-рекой!). Озолотит снега, и по снежному полю Заречья в прихотливых ручьях зимних дорог покажется, приближаясь к Москве, поезд нового митрополита русского под радостный звон всех московских колоколов, и берег огустеет народом, расцветет одеждами знати, украсится лазоревыми и рудо-желтыми душегреями горожанок, их узорными платами, черевчатыми, зелеными, голубыми вотолами знати, крытыми камкой, тафтою, бархатами, алым скарлатом, серебром и золотом праздничных риз духовенства, красными и желтыми, бурыми и белыми овчинными полушубками и тулупами простых горожан, и волнами пойдет по толпе радостный шум встречи… хоть и чернеют там и сям остовы сожженных и доселе не восстановленных клетей и хором. Хозяева в нетях, не то бродят где, не то уведены в полон, а чужого дворового места никто не тронет и до двадцати летов: вдруг обнаружится, прибредет, спасется или выкупится из ордынского плена прежний хозяин? И пусть на месте отцовском бурьян да крапива в человечий рост, а все одно: место родовое, свое, отцово, дедово, прадедово – не занято стоит, ждет тебя двадцать летов! И только после уж решают, что хозяин пропал и не объявится боле, и место то отдадут другому людину… Конечно, такое нечасто и на Москве! Всегда есть родичи, кому в силу возобновить терем, поставить клеть, конюшню, сарай. Ето редко уж, когда никого нет, и пустое место ждет неведомого хозяина своего… А все-таки! Бродит где ни то в степях, горах, на торжищах фряжских, гребет долгим веслом на галере, пропадает в степи, а все ведает несчастный людин, что ждет его, ждет родовое место, где ни то на Москве, в Калуге, Костроме, Ярославле, Коломне – ждет! И крапива в человечий рост стоит на страже того родимого, единственного куска земли, где ты был рожден, играл в бабки и лапту, где в паре с отцом рубил не раз, и не два после пожаров и разорений родовой терем. И хоть перед самым концом, в старости глубокой, лишенному сил, добрести, упасть в крапиву ту, облить слезами след родового жила, след твоего корня на этой земле! Плохо человеку, когда у него на Родине нет этого единого места своего. Тогда он без корня, как перекати поле, блуждает по земле, здесь и там, уже не хозяин, не отчич, а временный гость, людин без родины, без того места, которое обороняют с оружием в руках, за которое отдают жизнь.
Окоем чуть тронуло зеленым предвестием рассвета, но как-то враз ослабли ноги, холод пополз по черевам, и вовремя подоспевшая жена, с помощью стремянного, тоже случившегося тут как тут, уводят, почти уносят московского воеводу внутрь, в тепло терема, разувают, укладывают в перины, под соболиное одеяло, прикладывают горшок с кипятком к озябшим ступням ног. И жена, удалив слуг, долго сидит у постели задремывающего супруга, смотрит и думает о том времени, когда Владимира не будет с нею, и когда, ежели не сам Василий Дмитрич, то великая княгиня Софья захочет отобрать у ее детей данные им грады и волости, Городец и Углич – едва не четверть всего московского княжения, так-то сказать! Во многом богатстве – многая скорбь! И хочет разбудить, вопросить супруга и не решается, не может. Да и что скажет? Что может посоветовать ей он о том времени, когда самого уже не будет на земле!
А небо над Москвою яснеет, легчает, подымается птичий гомон и шум торга, и уже запевают, возвещая рассвет, колокола московских церквей.
Всюду текло. В освобожденных от зимнего покрова лесах, под густыми елями дотаивал последний снег. На взлобках уже вовсю пахали. Изрядно застрявший в пути, новый митрополит Фотий наконец двенадцатого апреля, спустя три недели после пасхальных торжеств, подъезжал к Москве. Намедни заночевали в Коломне. Через Оку переправлялись чудом, в ледоход, отпихивая тяжелые льдины от бортов дощаника. Глядя в веселую ярь синей воды, Фотий вздрагивал от холода, с удивлением наблюдая радость русичей.
Начавший уже борзо понимать русскую молвь, Фотий наслушался всяких былей и небылиц про прежних владык: про коломенского попа Митяя, про несчастного Пимена, про великого, как утверждали тут, «батьку Олексия», про Киприановы многоразличные труды. Сказывали и про игумена Сергия, с почтением, удивившим Фотия: так в Константинополе не всегда говорили и про святых.