До того казалось, что зная болгарский, понимая по-сербски, он и на Московии будет разговаривать без особой трудноты. На деле оказалось далеко не так. Уже в Киеве, вслушиваясь в певучую речь тамошних русичей, понял Фотий, что местной речи надобно ему учиться заново, а добравшись до Оки, уразумел, что и тут уже речь иная, чем в Киеве. Впрочем, все духовные лица ведали староболгарскую (церковнославянскую) речь, а среди иерархов не в редкость было и знание греческого.
В Киеве Фотий понял и другое, что поддерживать единство митрополии русской будет ему невероятно трудно, ибо литовские князья, большею частью обращенные в «римскую веру», не желали никаких церковных контактов с Владимирской Русью, а великий князь Витовт и вовсе чаял обратить в католичество весь свой народ. И все же сохранять единство русской митрополии было надобно! И уже потому положил новый владыка Руси в сердце своем кафедру митрополитов утвердить, как это было прежде в древнем Владимире, и жить именно там, а не на Москве! С тем и ехал, послав прежде себя во Владимир верного своего сподвижника и земляка Патрикия, назначив его стать ключарем Успенского Богородичного собора и наказав навести порядок, пересчитав церковное добро, а также готовить владычные палаты к приему самого Фотия с клиром и свитой.
Московский князь Василий понравился. По-люби пришла многолюдная встреча на Москве и неложная радость московитов, при виде нового владыки. К нему тянулись, заглядывали в лицо. Принимая благословение, падали на колени. Бояре были почтительны (Киевской шляхетской гордости и плохо скрытого пренебрежения, как у окатоличенных русичей и литвинов, здесь не было и в помине). Ему разом прояснело, почто покойный Киприан так упорно цеплялся за Владимирскую митрополию, а давний митрополит Алексий еще тогда, при прежних московских князьях, боролся за перенос кафедры из Киева во Владимир. И все же мысль поселиться не на Москве, а во Владимире, не оставляла его.
…А в общем, он попросту очень устал! В ушах еще стоял громовый тысячеустый клик приветствий, столь мощный, какового он никогда не слышал у себя на родине.
В Киеве он уже вдосталь насмотрелся на крикливую, любопытную, взбалмошную и по-своему добродушную толпу «женок» и «чоловиков», постиг в чем-то разницу галичан и подолян, узрел и так и не понял Витовта, предлагавшего ему остаться в Киеве и вовсе не ездить во Владимирскую Русь… Все было! И была эта сумасшедшая дорога сквозь весенние снега, почти смертельная переправа через Оку по синей холодной даже на взгляд воде, когда они отпихивали шестами остатние, еще плывущие по течению льдины. Он не мог забыть, как выводили с дощаника трепещущих коней, как, почти на руках, выносили его самого, сжимавшего закаменевшею десницей крест и беззвучно повторявшего про себя слова молитвы. Он уже потом, несколько придя в себя, удивлялся бесстрашию местных русичей, обращавших внимание не на бешеный ток воды, готовой перевернуть утлый дощаник, а на выпрыгивающих из воды рыб, прущих к верховьям, дабы выметать икру и умереть, как сказывали ему попутчики. Все тут, в Залесье, так, кажется, называют Московию, было чудно и чудовищно. Всего было чересчур. И для местных русичей он нашел наконец, побродив в дебрях малознакомого языка, свое определение – буйный народ! Буй-тур (это он уже слышал на Киевщине), смелый, храбрый, могучий, самоуправный, кичливый. Буйная головушка, во хмелю буен, буен в бою, буян – драчун, забияка, буян – просторная прогалина, сходбище молодежи. А почему же тогда кладбище, место тихого последнего успокоения – буевище? Многое было ему непонятно тут!