Это была та самая мать Серафима, которая, будучи пострижена в монастырь вблизи Проскурова, столько лет запрещала Торичиоли показываться себе на глаза, – та самая, которая давным-давно, там, на юге, в Генуе, не носила еще этой черной рясы и в миру казалась обыкновенною светскою женщиной, русской аристократкой, то есть не совсем обыкновенною, потому что красота ее сводила с ума все молодые головы города; та самая, наконец, которая была героиней страшной истории, разыгравшейся между нею, Торичиоли и графом, и которая впоследствии стала матерью ребенка итальянца, ребенка, отыскиваемого им до сих пор еще с прежним рвением, как единственное существо, на кого он мог обратить всю свою любовь.
Давно закончилась эта история сильно изменилась с тех пор и мать Серафима, и Торичиоли. Один граф, казалось, оставался прежним, но если вглядеться и в него, то заметно было, как изменились не черты его лица, а выражение последнего, ставшее совсем бездушным, холодным, застывшим.
И вот они снова все трое встретились после стольких лет разлуки. А ведь и разлучились-то они для того, чтобы никогда не встречаться. Однако, очевидно, так нужно было, нужно было сойтись им еще раз, но зачем? Это должен был сейчас узнать Торичиоли.
Мать Серафима вошла и остановилась посреди комнаты с опущенными руками, сплошь закрытая своею черною мантией, глядя прямо пред собою тем светлым, бесстрастным взглядом, каким смотрят на это внешний «светский» мир люди, отрешившиеся от него. Но в ее почти сквозном матовом лице, и в особенности в бесстрастных глазах, оставались еще следы той замечательной красоты, из-за которой Торичиоли пошел на преступление.
И теперь при взгляде на нее эта прежняя красота матери Серафимы, как живая, воскресла в памяти итальянца, и он смотрел на нее, и давно его уже не волновавшееся сердце забилось вновь так часто, что он схватился за него, словно желая остановить его беспокойные удары.
– Вы хотели, – заговорила мать Серафима по-итальянски, обращаясь к Торичиоли (да, она заговорила по-итальянски, на том языке, на котором он шептал ей когда-то слова любви, которые она не хотела слушать – она не забыла этого языка!), – вы хотели знать, где… где этот ребенок, – она запнулась, потому что не хотела сказать ни «мой», ни «ваш», ни «наш» ребенок, и сказала просто «этот». – Я пришла теперь назвать вам его.
Торичиоли кинулся вперед. Грудь его часто и неровно подымалась, он совсем задыхался.
– Я понял, понял, – едва выговаривая слова, перебил он, – это он, – показал он на графа, – привел вас сюда и упросил, чтобы вы ценою вашей тайны купили у меня молчание о заговоре, в котором он, очевидно, принимает участие… Ему нужен этот список… Я все отдам, все… Я буду молчать, я согласен, если вы скажете мне, где мое дитя. Для него, то есть чтобы отыскать его, мне нужны были эти деньги, эта денежная награда… Только для него… Если я буду знать, что мне нужно, я на все согласен, и мне тогда ничего не нужно.
Мать Серафима, не слушая, ждала, пока он закончит, чтобы продолжать свою прерванную речь. Торичиоли задохнулся и не мог больше говорить.
– Этот ребенок, – продолжала она, – был много времени возле вас, вы знали его почти с самого детства и не подозревали этого, живя у князя Проскурова.
– У князя Проскурова? – крикнул Торичиоли. – Я знал его с детства?.. Он был возле меня?.. Кто же это… Артемий? воспитанник князя?.. Да?..
– Да, воспитанник князя.
Мать Серафима перевела дух, очевидно, и ей было тяжело дышать.
Сен-Жермен сделал движение к двери, как бы указывая: этим, что теперь все, что просил он, исполнено и эта мучительная сцена может прекратиться, но мать Серафима остановила его, говоря: