– Нет!.. Я думала, что мой грех и умрет со мною, что мне не придется никому, не только вам, рассказывать свою исповедь. Однако теперь я вижу, что это неизбежно, что нужно кончить, как ни тяжело, нужно, нужно сказать… Да, я подкинула своего сына в богатый княжеский дом, потому что князь Проскуров хотел иметь мальчика. Я знала, что ему там будет хорошо… Сама же я не могла оставить его у себя – я боялась сплетен; ведь я жила в обществе, где злословие считается добродетелью, и я, ни в чем неповинная, вследствие своей боязни и малодушия, стала тоже виновною… Я отдала в чужой дом своего сына, И в этом мой грех. Пока он был в Петербурге и я жила здесь и бывала в обществе – все было скрыто – мне еще жилось… Но князь Проскуров уехал в деревню, и тогда начались мои муки. Сначала я не могла понять, любила ли я этого ребенка, рожденного от отца, которого я должна была ненавидеть, и только когда окончательно разлучили меня с ним, только тогда я поняла, что люблю его, и как дороги мне были те мимолетные свидания с ним на улице, когда его выносили гулять и я потихоньку ждала его возле дома… Да, тогда начались для меня мои мученья, и они привели меня в монастырь! – Она с трудом договаривала слова. – Он был в чужом доме, брошенный мной, лишенный матери… я не могла принять и взять его обратно – мне его не дали бы и лишь насмеялись бы надо мной… Раскаяние измучило меня – и постригшись, я взяла на себя послушание никогда не пытаться увидеть моего сына, лишь бы он был счастлив. Довольны ли вы теперь? – совсем ослабевшим голосом обратилась она к графу.
Тот почтительно, как кланяется только низший высшему, поклонился ей, и в этом поклоне были выражены и благодарность, и просьба о прощении за те минуты, которые он заставил только что пережить мать Серафиму.
Она повернулась и вышла из комнаты.
– Мадонна! – крикнул Торичиоли и кинулся за нею, но сильная рука графа Сен-Жермена остановила его.
– Не торопитесь, синьор Джузеппе, – проговорил он, – теперь мы с вами один на один.
Торичиоли взглянул на него в упор совсем бессмысленными глазами, как будто не узнав его, и рванул руку, но граф крепче стиснул ее.
– Пустите! – произнес наконец Торичиоли. – Вы слышали… Мой сын… Он – мой сын… Теперь… Теперь…
– Теперь половина шестого уже прошла, – оставаясь спокойным, проговорил граф.
Торичиоли сделал движение к столу, где лежали у него часы – Сен-Жермен отпустил его. Часы показывали тридцать четыре минуты шестого. Итальянец схватился за голову.
– Вы не знаете, что вы сделали! – в полном отчаянии: крикнул он. – О, вы не знаете, что вы сделали!.. Ведь в этом пакете, который теперь остановить нет возможности, потому что поздно – он сейчас будет в руках Эйзенбаха, и тогда все потеряно, – в этом пакете я донес на сына, на Артемия…
Бедный Торичиоли был похож на сумасшедшего. Он метался по комнате – кидался то к столу, к часам, то к двери.
– Да вы не верите, может быть, что я говорю правду? Клянусь вам, что этот список у меня, и в особой записочке назван Артемий, и рассказано, как взят этот список…
Сен-Жермен стоял неподвижно, загораживая собою дверь, и следил за движениями Торичиоли.
– Я верю вам, – ответил он, – я знаю, что вы говорите правду.
– А если так, то что же вы стоите, что же вы… что же?.. Ведь, может быть, есть еще время… нужно поехать… остановить… Да пустите же меня!
И снова Торичиоли хотел прорваться силой, и снова граф остановил его.
– О, пустите! – стал просить тогда он. – Пустите меня! Ведь это ужасно, что вы делаете… Столько лет я жил возле сына, не зная, что это – он; столько лет я искал его… Готов был на все – ведь он для меня теперь все в жизни… Все!.. И вдруг в тот самый миг, когда я узнаю, что это – он, я сам, его отец, делаю на него донос… Ведь это же ужасно… ведь его возьмут…
– И не одного его – и других также.
– Да, но от этого мне не легче. Вы сами говорили, что его могут взять и отдать в пытку… в пытку!.. Пожалейте же его… пожалейте!..
– Отчего же вы не пожалели сами?
– Да, но я не знал тогда, не знал… Помогите мне, пустите! Я успею остановить Эйзенбаха; я поеду, скажу, что все это – ложь, что все это – неправда… я все на себя возьму… Что вы делаете со мною? Это безжалостно, что вы делаете!..
– Безжалостно! – повторил Сен-Жермен. – А вы сами умели жалеть других?
– Не умел! Ну, что ж! Но ведь в таком положении, как я теперь, никто не был. Подумайте только: единственное существо, которое было для меня в жизни дорого, единственное, и в тот самый миг, когда я мог назвать его своим, сказать ему, что я – его отец, в тот самый миг… вы отнимаете его у меня.
Граф глубоко вздохнул, после чего произнес:
– Вспомните, синьор Джузеппе, что сегодня – двадцать седьмое июня; вспомните это же число много лет тому назад! И тогда был человек, который готов был тоже любимое им существо – не ребенка, не сына, а женщину, которая для него была всем в мире, – назвать своею, и вы в этот день отняли ее у него, отняли обманом, преступлением.
Торичиоли остановился и, поднеся руку ко лбу, невнятно проговорил: