— Мне нужны жнецы! — сказал он толстому чернявому. — Человек пятьдесят — шестьдесят. Двадцать мужчин, двадцать женщин, остальное — подростки обоего пола.
— Превосходно, пане, — поклонился толстый, вежливо ухмыляясь.
— Солидный первый жнец — такой, чтобы внес залогу столько, сколько стоят двадцать центнеров ржи. Его жена будет за жалованье жницы стряпать на всю команду.
— Превосходно, пане! — ухмыльнулся тот.
— Проезд туда и ваши комиссионные оплачиваются; если люди останутся, пока не выкопаем всю свеклу, стоимость проезда вычтена с них не будет. В противном случае…
— Превосходно, пане, превосходно…
— Так… И давайте, знаете, поживей! В двенадцать тридцать отходит поезд. Живо! В два счета! Понятно? — У ротмистра отлегло от сердца, и на радостях он даже кивнул тем троим на заднем плане. — Вы пока готовьте договоры. Через полчаса я вернусь. Схожу позавтракать.
— Превосходно, пане!
— Значит, в порядке? — спросил ротмистр в заключение. Ужимки чернявого вызывали в нем беспокойство, угодливая улыбка показалась ему вдруг не такой уж угодливой, скорее ехидной. — Все в порядке… или?..
— В порядке! — успокоил тот, быстро переглянувшись с тремя другими. Все, как пан прикажет. Пятьдесят человек — хорошо, пусть будет пятьдесят. Поезд двенадцать тридцать — хорошо, можно ехать! Точно, аккуратно, как вы изволите приказывать, — только без людей! — Он ухмыльнулся.
— Что? — чуть не закричал ротмистр, и лицо его перекосилось. — Что вы там бормочете? Говорите ясно, любезный! Как так без людей?
— Господин так хорошо умеет приказывать — может быть, он распорядится и насчет того, откуда мне взять людей? Пятьдесят человек — отлично, превосходно! Найди их, подряди быстро, точно, в два счета, а?
Ротмистр внимательнее поглядел на собеседника. Первая оторопь прошла, первая ярость тоже, он понял, что его нарочно дразнят. "И ведь отлично умеет говорить по-немецки, — подумал он, в то время как тот все резче и карикатурнее коверкал слова, — только не хочет".
— А те там сзади? — спросил он и показал на трех человек в Манчестере, у которых все еще торчали в углах рта потухшие сигары. — Вы, верно, первые жнецы? Нанимайтесь ко мне! Новая казарма для сезонных рабочих, приличные койки, не какой-нибудь клоповник.
На секунду он сам себе показался смешон, что так хвалится. Но дело идет об уборке урожая, в один прекрасный день — и этот день уже не за горами начнутся, конечно, дожди. Уже и сегодня здесь, в Берлине, как будто чувствуется в воздухе гроза. На чернявого толстяка больше рассчитывать нечего, с ним он уже дал осечку, взяв слишком командирский тон.
— Ну, поехали? — спросил он, как бы подбадривая.
Трое стояли не двигаясь, точно не слышали ни слова. Они, конечно, первые жнецы, в этом он уверен. Ему ли не знать эти выдвинутые челюсти, этот решительный, немного дикий и все-таки угрюмый взгляд прирожденного погонщика.
Чернявый стоял ухмыляясь — на ротмистра он посматривал искоса, на тех троих и вовсе не смотрел — он был уверен в них, как в самом себе.
(Вот улица и вот точка, с которой я не свожу глаз. Я должен шагать вперед!) А вслух:
— Хорошая работа — хорошая оплата! Больше нажнешь — больше получишь натурой! Ну как?..
Они ничего не слышали.
— А первому жнецу будет уплачено наличными тридцать, да, говорю я, тридцать настоящих бумажных долларов!
— Я вам поставлю людей! — крикнул чернявый.
Поздно. Первые жнецы стоят уже у барьера.
— Бери, пане, моих! Люди что твои быки, сильные, смирные…
— Нет, только не у Иозефа. Все как есть лентяи и мерзавцы, утром не стащишь с кровати; на бабу — богатыри, на работу — руки виснут.
— Что ты, пане, разговариваешь с Яблонским? Он же только что из каталажки, пырнул ножом пана приказчика…
Один на одного, град польских слов — неужели и тут дойдет до поножовщины? Между ними вертится толстяк, говорит непрерывно, жестикулирует, кричит, оттесняет к задней стене и даже на ротмистра посверкивает глазами — между тем как к ротмистру незаметно подкрадывается третий.
— Настоящие бумажные доллары, говорите? Тридцать долларов? Наличными? При отъезде? Пусть господин к двенадцати придет на Силезский вокзал, я буду там с людьми. Ни слова — молчок! Живо уходите! Здесь народ нехороший!
И уже он опять подле тех, орут в четыре глотки, четыре туловища, сцепившись, качаются взад и вперед…
Ротмистр рад, что дверь рядом и путь свободен. С чувством облегчения он выходит на улицу.
Вольфганг Пагель все еще сидит у покрытого клеенкой стола в своей конуре, раскачивается на стуле, бездумно распевает весь свой репертуар солдатских песен и ждет эмалированного кофейника Туманши.
Между тем его мать в хорошо обставленной квартире на Танненштрассе сидит за красивым темным столом ренессанс. На желтоватой скатерти (кружево ручной работы) стоит серебряный кофейный прибор, свежее масло, мед, настоящие английские джемы — все на свете. Только перед вторым прибором никто не сидит. Госпожа Пагель смотрит на пустой стул, на часы. Потом хватает салфетку, выдергивает ее из серебряного кольца и говорит:
— Минна, я приступаю.