Жена, ожидающая от него ребенка, лежит в кровати, и теперь она смотрит пристально на картины. Теперь она видит в них его истинный образ. Его быстрота, его веселость, его кроткая серьезность — все ушло! Ушло! Ушло ли? Вот они здесь, вознесенные на высоту, в той осиянности, которую жизни дарит сама вечность.
Есть среди них одна, написанная незадолго до его «выздоровления», последняя вещь, законченная им перед тем, как он отбросил кисть. Он велел жене сесть у окна, окно было раскрыто, она сидела неподвижная и тихая, как едва ли сидела когда-нибудь в своей хлопотливой жизни. Это ее изображение, это она в ту пору, когда еще была с ним, когда она что-то для него еще значила. Ничего особенного: молодая женщина у окна, ожидающая — может быть, ожидающая, а за окном шумит мир. Молодая женщина у окна, ее портрет, лучшая из его вещей!
Написанная им, когда он был еще подле тебя. Где он теперь? В шумном мире утро, ясное, полное солнечного света (но для тебя солнце померкло), а мужа вносят в дом, извалявшегося в грязи — умные пальцы скрючены, подбородок обмяк, на виске сгусток крови. О, они ей очень соболезнуют, эти господа из полиции и уголовного розыска. Произошло это на улице, название которой ей, конечно, ничего не скажет. Несчастный случай — да, случай. Лучше молчать!
Беги же, время, спеши! Скоро явится сын. Отец взошел сияющей звездой, долго кротко светил и угас. Он угас, мы ждем сына!
Малый свет в ночи, ничтожная искра, негреющий огонь. Но с ним мы не так одиноки.
Женщина у окна, старая женщина, оборачивается. Картина здесь. Конечно, все так, как и должно быть: молодая женщина у окна, чего-то ожидающая.
Старая женщина кладет окурок сигары в пепельницу.
— Мне в самом деле кажется, что глупый мальчик может сегодня прийти! Уж пора бы!
Туманша, законная супруга каменщика Вильгельма Тумана, в свисающем платье, рыхлая, дряблая, с рыхло-дряблым лицом, в котором, однако, главенствует черта кислой строгости — Туманша шлепает с неизменной ночной вазой по коридору в уборную за поворотом, на пол-лестницы ниже — уборную на три стульчака. Фрау Туман, без излишней щепетильности готовая принять под свой кров самую ославленную девицу с сожителем (сейчас в комнате против Пагелей проживает сама Ида-аристократка с Александерплац), — фрау Туман весьма щепетильна в вопросах санитарии и особенно по части уборной.
— Сейчас, милочка, открыли этих самых бакцилов. Лучше бы, конечно, о них и не думать, но ведь каждый ходит и ходит по нужде, а публика тут у нас не сказать, чтобы самая благородная, иной раз придешь в клозет, так не продохнуть, и кто знает, что только там не кишит, а раз я увидела черного жука, и он посмотрел на меня до того грозно… Ну, что вы, как же так, чтобы я, да не знала клопов и прочую разную домашнюю живность! Вы это кому другому расскажите, милочка, а я да клопы — мы, можно сказать, вместе росли. Но с тех пор как открыли этих самых вредных козявок, я всегда говорю своему Виллему: "Ночной горшок — он горшок и есть"; и еще: "Здоровье — это полжизни!" — "Биллем, — говорю я ему, — ты б не останавливался без разбору где придется. Эти козявки набросятся на тебя, как тигры, ты и оглянуться не успеешь, как принесешь в дом целую микрокосметику!" Но, должна вам сказать, милочка, смешно, право, устроен человек! С тех пор как я стала пользоваться горшком, я только и знаю, что бегаю. Я не хочу вам жаловаться, нет, но только удивительное дело! Я знаю, наш молодой кавалер, у которого эта маленькая, бледная брюнеточка, — она ему не жена, но воображает, что будет, а для иной женщины воображать такие вещи слаще, чем нам с вами крендель от Гильбриха, так он меня прозвал "мадам Горшок". Только она ему запрещает, — все-таки сознательная. Но пускай его говорит на здоровье! Ведь он почему так говорит? Потому что ему надо подурачиться. А почему ему надо подурачиться? Потому что молод! Когда человек молод, он ни во что не верит: ни в попов (как, впрочем, и я в них не верю), ни в бакцилов. А что потом получается? Как я с моим горшком, так и они бегают, значит, по амбулаториям, а с чем, я докладывать вам не должна, мы же это обе знаем, милочка, и некоторые уверяют, что это-де пустячок, вроде насморка. А потом они, даром что глупые, берутся за ум, а насчет насморка… так им хочется, чтобы можно было чихать, а рядом был бы человек, который говорил бы им "будьте здоровы". Но здоровье-то пиши пропало, потому я лучше буду бегать с горшком…
Итак, эта самая Туманша, дрябло-рыхлая, но страдающая повышенной кислотностью, что сразу видно по ее лицу, шлепает со своим горшком по коридору.
Дверь в комнату Пагеля открывается, и на пороге показывается Вольфганг Пагель, высокий, широкоплечий и узкобедрый, со светлым веселым лицом, в кителе защитного цвета с пропущенной красной ниткой — материя добротная, даже сейчас после пяти лет носки у нее приличный вид, она только отливает мягким серебристым лоском, как бывает у листьев липы…
— С добрым утром, фрау Туман, — говорит он, вполне довольный. — Как же будет у нас с небольшим недоразумением насчет кофе?