Коротышка восхищенно захихикал про себя и крепче прижался щекой к рукаву, словно чувствуя мягкое и все-таки крепкое тело своей Аманды. Самая правильная баба для такого, как он, голоштанника и холостяка! Никакой болтовни о любви, о верности, о свадьбе — а ведь девка хоть куда. И работа в руках горит и за словом в карман не полезет. И смела! Так смела, что иной раз страх берет! Но в конце концов что тут удивительного. Как она росла?.. Четыре года войны, пять лет послевоенных! Ведь вот она что говорит:
— Если я сама не возьму себе пожрать, мне никто не даст. И если я тебе не подставлю ножку, ты сам подставишь мне. Всегда огрызайся, дружок, даже и на старуху, все равно. Она небось в своей жизни полакомилась всласть, а мне отказываться от своего, потому что они там устроили подлую войну и за ней инфляцию?! Не пошутить, не посмеяться! Я — это я, и когда меня не будет, никого не будет! Ну, буду я паинькой — на те слезы, что она будет лить над моей могилкой (кое-как выжмет из глаз!) да на жестяной венок, который положит на мой гроб, я ведь ничего себе не куплю, так уж лучше мы поживем в свое удовольствие, а, Гензекен? Пожалеть старушку, быть с ней помягче?.. А меня кто жалел? Только и норовили дубиной по башке, и если пойдет носом кровь, так и хорошо. А если я вздумаю заплакать, тотчас же услышу: "Не распускай нюни, а то еще и не так наподдам!" Нет, Гензекен, я бы ничего не говорила, когда бы в том была хоть капля смысла. Но ведь смысла в том нет ни капли, а быть такой дурындой, как мои куры, которые несут яйца для нашего удовольствия, а потом сами же попадают в кастрюлю нет, благодарю покорно, это не для меня! Кому по вкусу, пожалуйста, а я не желаю!
— Правильная девочка! — рассмеялся опять Коротышка. И вот он уже крепко спит и, пожалуй, проспал бы до вечерней росы, — что там хозяйство, что ротмистр! — если бы вдруг ему не стало слишком жарко, а главное душно.
Вскочив, — но уже совсем не усталым движением и сразу на ноги, — он увидел, что лежал среди доподлинного, только что начавшегося лесного пожара. Сквозь белесый, далеко стелившийся едкий дым он увидел фигуру человека, который прыгал, затаптывал и сбивал огонь, и вот уже он сам прыгает вместе с ним и тоже затаптывает ногами огонь и бьет сосновой веткой и кричит тому:
— Здорово горит!
— От сигареты! — только и сказал незнакомец, продолжая гасить.
— Я чуть сам не сгорел, — засмеялся Мейер.
— А и сгорел бы, не велика потеря! — сказал тот.
— Уж вы скажете! — ответил Мейер и закашлялся от дыма.
— Держись с краю, — приказал тот. — Отравиться дымом тоже не сладко.
Они продолжали теперь тушить вдвоем что было мочи, и Мейер-губан напряженно при этом прислушивался к обеим своим жнейкам в поле, продолжают ли они постукивать. Как-никак, будет очень неприятно, если люди что-нибудь заметят и расскажут ротмистру!
Но те, против ожидания, спокойно жали, никуда не сворачивая, и это, собственно, должно было опять-таки рассердить управляющего, так как доказывало, что жнецы заснули на козлах, предоставив лошадям работать по собственному разумению — тут выгори хоть все Нейлоэ с восемью тысячами моргенов леса, им-то что? Вернулись бы после работы домой и только вытаращили бы глаза на пепел своих конюшен, исчезнувших как по волшебству. Однако на этот раз Мейер не рассердился, а только радовался, что жнейки постукивают, а дым убывает. И вот, наконец, он и его спаситель стоят вдвоем на черной прогалине с комнату величиной, немного запыхавшись, закопченные, и смотрят друг на друга. Вид у спасителя довольно чудной: совсем еще молод, но под носом и на подбородке вихреватая рыжая поросль, а голубые глаза глядят жестко и твердо; старый серо-бурый военный кителек, такие же штаны. Зато хороши, добротны желтой кожи ремень и желтая же кобура. А в кобуре, видать, кое-что есть, и уж, верно, не леденцы, — так тяжело она висит.
— Что, покурим? — спросил неисправимо ветреный Мейер и протянул портсигар, считая, что должен в свой черед сделать что-нибудь для своего спасителя.
— Дай мне сам, приятель, — сказал тот. — У меня лапы черные.
— У меня тоже! — рассмеялся Мейер. Но все-таки запустил в портсигар кончики пальцев, и тотчас закурчавился дымок сигарет, и оба уселись поодаль от спаленного места в скупой сосновой тени, прямо на сухой траве. Кое-что они все-таки вынесли из недавнего опыта, и один избрал пепельницей старый сосновый пень, другой — плоский камень.
Человек в хаки сделал две-три глубокие затяжки, расправил плечи, потянулся, не стесняясь, зевнул на долгом глубоком «а» и сказал глубокомысленно:
— Да… да…
— Плоховато, а? — начал управляющий.
— Плоховато? Вовсе дрянь! — сказал тот, еще раз обвел прищуренным глазом раскаленный зноем ландшафт и с бесконечно скучающим видом раскинулся в траве.
У Мейера не было, собственно, ни времени, ни охоты отдыхать с ним среди бела дня, но все же он чувствовал себя обязанным побыть еще немного подле этого человека. Итак, чтоб не дать разговору окончательно иссякнуть, он заметил:
— Жарко, а?
Тот только фыркнул.
Мейер посмотрел на него сбоку оценивающим взглядом и бросил наугад: