В раздумье слушал этот разговор Штудман. Но слушал он невнимательно, одним ухом. Бывший обер-лейтенант думал о Пагеле. Пагель интересовал его. Штудман принадлежал к людям, которые вечно о чем-то думают и размышляют только не о себе. Что о себе думать… Он делает то, что полагается делать, иначе и быть не может, он абсолютно неинтересный человек. А вот Пагель, например, чрезвычайно интересный. Обер-лейтенант внимательно наблюдал за ним, юноша работает честно, с усердием. Всегда в ровном, хорошем настроении, не обидчив, удивительно быстро освоился с незнакомой сельскохозяйственной работой. Никаким делом не брезгует. Был игроком, но сейчас не видно, чтобы скучал здесь и томился. К спиртным напиткам склонности нет, а то, что он слишком много курит — так это болезнь века, и Штудман тоже страдал ею. Все то и дело закуривают, дымят, бросают и тут же опять закуривают.
У Пагеля все как будто в порядке, придраться не к чему, он свое дело делает.
И все-таки что-то в нем не в порядке! Жизни в нем нет, он не выходит из себя, не восторгается, не злится. Господи боже мой, ведь мальчишке двадцать три года — нельзя же с этих лет на все только чуть приметно улыбаться и ни себя, ни окружающих не принимать всерьез! Словно весь свет — сплошной обман, и надо же, чтобы именно он это открыл! Думая о нем, видишь его как сквозь кисею неявственно, расплывчато, словно он не живет, словно он только существует, словно у него какая-то душевная травма.
Штудман уже давно присматривался к Пагелю и успокаивал себя тем, что такая безучастность — явление временное: Пагель — выздоравливающий. Он пережил роман, который затронул его глубже, чем можно было ожидать, он все еще страдает. Пожалуй, было ошибкой уклоняться от всякого разговора на эту тему, но Штудман считал, что раны бередить не надо.
И вдруг такой сюрприз: Пагель затеял новый флирт, он говорит о нем с посторонним, он боится потерять девушку! Но тогда дело, значит, обстоит иначе, тогда «не все спокойно в Датском государстве», тогда Пагель не пострадавший, не выздоравливающий, никакая тут не душевная травма. Тогда он просто байбак, размазня, и его надо расшевелить.
Штудман решил внимательней присмотреться к Пагелю, ближе подойти к нему — между ними все еще стоит незримая стена! Двадцатитрехлетний юноша и ни с кем на свете не поддерживает более теплых отношений, даже не стремится к таким более теплым отношениям, ведь это же просто страшно! В двадцать три года не делаются отшельником! Насколько Штудману было известно, Пагель все еще не написал матери — это тоже нехорошо, вот тут-то и надо воздействовать прежде всего. В Штудмане разом проснулись все инстинкты няньки, он чувствовал, что перед ним задача, он подумает над ней, поразмыслит, разрешит ее!
Добрый Штудман! Если бы, вместо того чтобы думать о других, он подумал о себе, ему стало бы ясно, что он только потому с таким пылом накинулся на эту новую задачу, что потерпел крах в предыдущей. После сегодняшней утренней беседы он, сам того не сознавая, отказался от ротмистра. Ротмистр безнадежен, это не человек, а спичка, только вызволишь его из одной глупости, он тут же с жаром кидается в другую! Он из породы неисправимых детей — учителю приходится отступиться. Теперь, когда обер-лейтенант думал о ротмистре, он уже не думал: «Опять шаг вперед!» — а: «Что он опять выкинет»? Он не собирался оставить ротмистра, у того были жена, дочь (тоже увлекательные задачи!), но сам ротмистр потерял уже для него интерес: загадка, которую мы старались разгадать, — а она оказалась вовсе даже и не загадкой, а просто какой-то абракадаброй, — больше уже не привлекает.
В раздумье останавливает Штудман взгляд своих приветливых карих глаз по очереди то на Аманде Бакс, то на Зофи Ковалевской. Об Аманде, крепкой и ширококостной, как битюг, по его мнению, не может быть и речи. (Хотя чужое сердце — потемки!) Зофи — ну, эта хорошенькая, ничего не скажешь, но при более пристальном наблюдении Штудман все же находит, что по временам сквозь женственные черты в ее лице проглядывает что-то злое, резкое. Тогда ее глаза становятся колючими, как булавки, голос — почти хриплым.
Вот, например, сейчас, когда она говорит старшему надзирателю Марофке:
— Это что же, недоверие к нам, что ли?
Возможно, господин Марофке и комическая фигура, и потом он не в меру обидчив, но тюремный надзиратель он опытный. Штудман подумал, что могли прислать и похуже.
Марофке оставил четырех людей, отряженных за едой, дожидаться за дверью под надзором своего коллеги Сименса. А сам попросил у девушек ложку, чтобы отведать еду, и даже похвалил их:
— Вкусно! Мои ребята обрадуются!
Затем он указал, куда поставить готовую еду для арестантов, а потом велел девушкам выйти в коридор еще до прихода людей, отряженных за едой, на что фройляйн Зофи весьма сердито спросила:
— Это что же, недоверие к нам, что ли?
— Как можно! Это общее правило для всего женского пола. Не только для такой красотки! — очень миролюбиво ответил пузан.
Зофи Ковалевская гневно запрокинула голову и воскликнула: