– Понимаете, матушка, – стал объяснять Иван Иванович. – К моему старику воробей влетел в избу. Всё, говорит, помру. Я не поверил. А он вынул чистое белье из сундука, в баньке попарился и отошел…
– Все мы тамо-ка будем, – санитарка вздохнула, – так зачем же тапками швыряться?
Оставшись наедине, Чистоплюйцев покачал головой:
– Спасибо, мать. Утешила.
Он прилёг на подушку, но через несколько мгновений подскочил – громкий хлопок реактивного самолета услышал вдалеке за окном. Лайнер вышел на форсаж и заревел, натужно растягивая белую борозду по тёмно-синему небу. И опять у Чистоплюйцева возникло странное предчувствие скорого полета…
«Прям какая-то идея фикс!» – подумал он, пристально глядя на белоснежный инверсионный след, постепенно разрыхляющийся в небесах.
Пока Чистоплюйцев валялся в больнице – около недели – он был уволен «по собственному желанию начальства». Беззаконие, конечно, бессовестность – явные. Любой суд восстановил бы учёного. Но судиться почему-то он не захотел. Во-первых, тут надо иметь особый характер – ходить по всяким длинным коридорам, «телеги» писать, кого-то в чём-то уличать и всем доказывать, что ты не верблюд. А во-вторых, когда нашла коса на камень, то уже ничего не поделаешь; если начальство взъелось на тебя, так всё равно под любым предлогом шуганут. Иван Иваныч уже давненько ощутил, как «горячо и влюблённо» молодой, но ранний шеф дышит в затылок ему. И тут уж надо было Чистоплюйцеву сработать на опережение – самому уволиться, не дожидаясь такой развязки. Да что теперь об этом говорить – воду в ступе толочь…
Вначале огорчившийся, он потом не то, чтобы обрадовался – он другими глазами посмотрел на эту проблему: «Оказаться уволенным – это значит, оказаться у воли в объятьях! Разве это плохо? Отдохну маленько, осмотрюсь, а там будет видно…»
Жил Иван Иваныч одиноко, скромно, имел кое-какие сбережения, позволяющие годик или два просуществовать спокойно, независимо. (И фамильный самородок у него имелся, но это – неприкосновенный золотой запас на самый чёрный день).
Чистоплюйцева охотно взяли бы в научно-исследовательский институт – лишь позвонить да перейти дорогу, но и этого он делать не захотел. Сказались вдруг и перенапряжение, и многочисленные стрессы, и то, что не умеет и не хочет иногда разрядиться очень простым и широко распространённым способом – резким словом, водкой ли. «Всё мое ношу с собой!.. Как говорил Биант Приенский, один из легендарных семи мудрецов, – горько усмехался Чистоплюйцев. – Доносился, батенька, страшно глянуть в зеркало – живого покойника видишь!»
Он отвернулся от зеркала. Спрятав руки за спину, прошёлся по квартире – пустой, прохладной. Постоял возле окна. Закурил.
«И в самом деле… – Он припомнил санитарку, – все там будем. Бестолку из пушки бить по воробьям: смерть не отгонишь. И плетью обуха не перешибешь. Ещё прапрадед говорил: народ у нас баран бараном – затопчут море. Всю жизнь смеялись над чудаком. Но смех – это не страшно. А вот когда машину пускают на тебя… Да нет, пожалуй, сам я виноват: до седых волос дожил, а светофор читать не научился, дурень – пошёл на красный… Надо мне сейчас найти снотворные таблетки, выпить штуки две и завалиться до утра. Сон – лучшее лекарство».
– Верно я говорю, господа запорожцы? – в слух подумал Иван Иванович, остановившись около большой репродукции картины Репина «Запорожцы пишут письмо турецкому султану». Это его любимый художник, картина любимая. (Есть, правда, и ещё одна, в которой он души не чаял, но про неё чуть позже).
Запорожцы на картине помалкивали и это – глубоко в подсознании – не понравилось Чистоплюйцеву; ведь он их любил, этих вольных людей, вольных, тоже как будто уволенных кем-то.
– Вы гордые, знаю… – прошептал Иван Иваныч, отвернувшись от запорожцев. – А я? Разве я не от гордости ушёл с работы? Хлопнул дверью. От гордости, да. А точнее сказать – от гордыни.
Ночами всегда одиночество как-то больней ощущается; вот и стал Иван Иванович искать себе ночами друзей в пустынном доме. Не найдя снотворные таблетки, он бродил в раздумье, курил и кофе пил… И вдруг останавливался у полотна. Мысленно, а то и вслух начинал беседовать и даже посмеиваться вместе с могучим и жизнерадостным племенем запорожцев. Поговорит с минуту, посмеётся – глядишь, и отлегла тоска от сердца. И запорожцам тоже вроде веселее рядом с ним… Во-о-н тот вон, бравый, с длинным оселедцем на крутой башке – тот временами даже хитро подмигивает Чистоплюйцеву. При дневном освещении подобной иллюзии нет, а ночник роняет блики – и начинают запорожцы оживать. И так оживают они, стервецы, – ну, как будто живою водой их обрызгали.
Один из них под утро так ожил – разговаривать начал.
– Браток! – хрипловато сказал запорожец на исходе ночи, когда Чистоплюйцева от курева уже тошнило. – Слышь, браток! Плеснул бы ты чернила, а то ведь хрен когда мы это письмецо допишем! Турки ждут, а здесь чернила кончились…
Он постоял у полотна. Очумелой головой встряхнул.