Маленький, смешной человечек этот профессор. Сильнее подуть — белоснежные пушинки-волосинки разлетятся, как у одуванчика…
Это он считает, что у нас гнилые места?
И как это люди берутся судить о том, чего не знают!.. «Гнилые». Северку-то хоть он видел? А лужайки — какие душе угодно: синие с колокольчиками, белые с ромашкой, желтые с курослепом? Клюкву, хваченную первым морозцем, попробовал бы — не захотел бы южного винограда.
А профессор между тем стал рассказывать про Германию — он там, оказывается, учился. Потом от фашистов убежал в Голландию. Потом во Францию. Потом в Польшу.
— О-о… Я слишком хорошо знаю этих расчетливых негодяев, старательных убийц. В концлагерях они ведут точный учет детских башмачков и передничков. Все идет в дело, даже волосы, даже человеческая кожа… Все, что довелось мне увидеть, будет преследовать меня до самой смерти. Да минует вас чаша страданий, какую нам довелось испить!..
Мама нервно переплела пальцы, они даже хрустнули:
— Ведь женщины их рожали, ведь материнским молоком они вспоены!..
Подошла к комоду, взяла папироску. Как началась война, так мама все курит и курит…
Профессор давно уже забыл про чай, маленькими шажками быстро передвигается по комнате.
— Одни убивают, другие делают вид, что не знают, не слышат, не видят. Верят, что бесноватый ефрейтор сотворит что-то великое для избранной расы. Подлая теорийка исключительности. Злодеяния ради сытости одной нации.
Потом профессор заторопился: «Пингвины — хорошие птицы. Посидят, посидят, да и уходят. Я не один; со мной — храбрейший солдат»…
Возле автомобиля — никого, внутри никого. На сиденье — связка книг. Миша не выдержал:
— Где же храбрый солдат?
Профессор распахнул дверцу, достал из большой связки томик стихов:
— Вот он. Его боятся немецкие мещане, предают анафеме, жгут на кострах. А я посвятил ему всю свою жизнь…
Профессор показал портрет молодого человека в плаще.
— Генрих Гейне. Меч и пламя. Барабанщик революции. Знаете девиз? «Лучше быть несчастным человеком, чем самодовольной свиньей»…
Потом профессор захлопнул томик, протянул его Тане:
— Возьмите. На память о дорожной встрече. Пожалуйста.
Таня смутилась, сказала, что в немецких стихах плохо разбирается.
— О-о! Эти поймете:
И мама сказала:
— Возьми, Танюша, ведь это про саван фашизму.
— Да, да! Великий Гейне любил иную Германию…
Машина выехала на дорогу, влилась в общий поток, покатила дальше.
А Мише долго еще казалось, что рядом с ним, здесь, в Должино, стоит высокий, тонкий молодой человек в плаще, запахнутом по самый подбородок. Смотрит в сторону, куда закатывается солнце. Дерзкие карие глаза поэта сверкают гневом, рот кривится в яростной усмешке.
В ДОМЕ — ЧУЖОЙ
Облако пыли стремительно неслось по дороге. Послышался дробный стук копыт по булыжной улице села — все громче, громче. Крутобокая кобылица мчалась во весь опор, высекая подковами искры.
Стоявшие на большаке едва успели посторониться. Только один человек — должинский монтер Саша Немков, скинув с плеча железные «когти», бросился лошади наперерез. Изловчился схватить ее за поводок, в короткой борьбе остановил на полном скаку.
Верхом на неоседланной лошади сидела молодая женщина с непокрытой головой, без кровинки в лице. Слабеющими руками выпустила лошадиную гриву, медленно завалилась назад. Ее подхватили, бережно отнесли под шатер ивы. Бурое пятно расплылось по ситцевому платью.
— Фашисты… Пить!
Запекшиеся губы не раскрылись, когда к ним поднесли ковш с водой. Мужчины помрачнели, сняли шапки, пригорюнились женщины, дети заплакали.
Мишу зазнобило, он отошел в сторону: вот «оно» начинается! «Оно» — рядом!.. Кто-то взял Мишу за локоть.
— Будь мужчиной. Помоги мне, идем!..
Оглянулся — Саша Немков.
Миша вяло потащился: куда идти, зачем?
Из окна почты слышалось: «Болот! Але! Болот!..» Телефонистка не взглянула на вошедших, продолжала дуть в трубку, вызывать поселок.
— Не надрывайся, — сказал ей Саша. — Не надрывайся, дорогуша. Контора закрывается по причине, не зависящей от наркома связи… Забирай сундук с приданым и беги!..
— Ой, правда ли?
— Давай скорее!..
Немков подал Мише отвертку:
— Отсоединяй коммутатор. Я по-быстрому…
И ушел.