На линии, очевидно, была гроза: в трубке трещало, щелкало, голос с Верхней Пристани то и дело прерывался этими шумами. Баранников орал до хрипоты: «Чунихин! Чунихин! По буквам – человек, Ульяна, Николай, Иван… А, черт! Алло! Алло! Верхняя Пристань!» И как ни вслушивался Костя, так ничего и не понял.
Вспотевший Баранников наконец сердито кинул трубку на рычаги и сказал:
– Не было его там ночью. И сейчас нету…
Митрофан Писляк
Директор кладбища Писляк всегда был чисто выбрит, опрыскан одеколоном и так распаренно-красен, как будто он только что из бани. Жиденькие белесые волосы лежали на висках точно приклеенные. Хромовые сапожки тридцать восьмого размера начищены до зеркального блеска. Брюки-галифе разутюжены, пиджачок – веселый, рябенький, с торчащим из бокового кармашка карандашным наконечником.
Он держал себя независимо, непринужденно, как и подобает ответственному работнику. Отвечал обстоятельно, с готовностью, не лотоша. Строгое, несколько скорбное выражение, в полном соответствии с поводом, приведшим его в прокуратуру, присутствовало на его багровой физиономии.
Да, к нешчастию, последняя встреча с уважаемым Афанасьем Трифонычем была омрачена неприятным семейным разговором. Причины? Сушчие пустяки. На религиозной почве. Должен сказать, что они все, Мязины, из староверов, привержены, так сказать, ко всякой там обрадности, как-то: причашчение, соборование и прочее. Моя-то Антонида Трифоновна на сегодняшний день свободна от подобных предрассудков, перевоспитана мною, так сказать, на все сто процентов… Но вот Олимпиада да еще дяденька ихний Илья Николаич, эти – о! Образно говора́ – ведмеди! Семейные ссоры, конечно, дело такое, куда от них денешься, но ведь смотра́ из-за чего… Ежели – обрадность, причашчение – значит, и попа приглашать, верно? Так ведь Афанасий-то Трифонычу это, как бы сказать, и неудобно как старому партийцу и прочее… Нуте, вот так и пошумели на этой почве маленько…
Нашчет имушчества? На какую сумму оценил бы? Порадочно. Весьма порадочно. Да вы посудите, теперь это не секрет, всем известно: одна картинка что стоит… Нуте, а там дом, книги, прочие вешчи. Не шчитая трапок, заметьте! Ковры там всякие бухарские, меблировка и тому подобное. Да, совершенно справедливо. Супруга моя была бы в доле наследования. По закону. Но боже мой! Это – святая женшчина, житейская, образно говора, гразь для нее не составляет сушчества вопроса. Мы с ней никогда не обсуждали на эту тэму…
Вот этим камушком, говорите, пристукнули Афанасья Трифоныча? Ай-яй-яй! Ведь это что ж такое, товаришчи! К коммунизьму подходим, и такое членовредительство! Есть еще, есть у нас пережитки проклятого прошлого, вишь ешчо какие субчики находятся! Ну, что ты с ними будешь делать? Намедни один в ресторане насадился, своему товаришчу вилкой шчоку проткнул… а? Ведь это что! Ах да, да, виноват… слушаю.
Лично я в тот ужасный момент находился на производстве. Что? Да, вот именно, на кладбишче. Вам смешно, что я сказал – производство? Но это ж так оно и есть, увераю! Землекопы, столяры, плотники, художники, лепшчики, жестяншчики и шчетоводство – целый отрад, двадцать четыре человека, помилуйте!
Кто, простите? Мухаметжанов Яков? Нет, такого не знавал. Валентин Мухаметжанов – этот работает у меня в качестве художника. А-а! Его отец! Абсолютно не в курсе дела. Слышал, слышал о таком, как же… Родня, так сказать, по супруге… Но дело в том, товаришчи, что, когда я обосновался в Кугуш-Кабане, сей авантюрист уже отсиживал, и я его, к шчастию, и в глаза не видал…
Разрешите идти? Всегда готов оказать любую помошчь следствию. Всего доброго, товаришчи!
Антонида
Это было сплошное олицетворение скорби.
Очи, возведенные горе́, тяжкие вздохи, покачивание головой, тихий унылый голос. Трудно было вообразить, как эта самая женщина еще только вчера пронзительно выкрикивала: «Кипеть! Кипеть в котлах адовых! Шлём-от носил! Звезду пятиконечну!»
Она сидела на краешке стула скромнехонько, поджав в ниточку тонкие бескровные губы, вежливо, пискляво покашливая перед тем как ответить. Покойного Мязина называла ласково-уменьшительно – братец, как, впрочем, и всю остальную родню: папенька, маменька, дяденька, сестрица.
Отвечала довольно охотно и связно, но ничего такого, что явилось бы для расследования важным, ею сказано не было. Про завещание: «Ничего не знаю. Это ихнее, братцево, дело. Кому хотели, тому и завещали». Про ссору Мязина с сыном: «Кто ж их знает, что́ у них промеж себя за распря вышла: чужая семья – лес темный». Об Олимпиаде отозвалась так: «Сестрица – женщина молитвенная, у ей одна праведность на уме». Про Кольку, что «действительно зашибат, так ведь нынче вся молодежь запьянцовская, а что-нибудь такое-эдакое за ним не замечалось».
На Костин вопрос об Якове Ибрагимыче ответила сокрушенно:
– Негодяй, пошлый человек! Бросил Лизаньку, когда еще и Валечка не родился, по тюрьмам пошел… А где он сейчас – господь его ведат. Надо быть – помер или сидит…