Невысокая, но не пигалица, в моих руках Ира и вне воды становилась невесомой, или я тогда был сильнее, чем сейчас. На одной поднятой руке я держал ее во дворе института; вообще, то так, то эдак таскал на себе, она привыкла смотреть на всех сверху вниз, потом пришлось отвыкать.
Так вот, влек я ее в воде за собой. Переплыли, стояли в зябкой августовской тени прибрежных дубов, берез и сосен на холодной донной глине. Я по пояс, а ее полная грудь в растянутом купальнике на железно холодной по тонкой поверхности, но самой по себе внутри теплой, воде держалась, как листья кувшинки. Губы ее разгорелись от холода, их свело в сладострастной ухмылке, густые жесткие волосы были заправлены за маленькие уши; я перевел взгляд с нее на тот, жаркий и солнечный, берег протоки.
Тем летом по ночам я думал: как эта звонкая и при этом глухая, как сугроб, грудь смотрится в окне снаружи сквозь прозрачный тюль занавески и влажный ночной воздух с дороги? И не тесно ли ей вообще в окне? Так пальцами одной руки можно смерить снизу облако.
Мы поплыли через протоку назад. На обратном пути я Иру отпустил, сказал, чтоб теперь плыла сама. Как она чертыхалась! А я еще поднырнул и следил за ней снизу через лучистую мутноватую воду. Бедная, она не умела работать ногами, дергала ими без толку в стороны, задевала одна об другую. Но доплыла.
Хуже всего становилось, когда я выпивал вина. Жажда счастья, праздника тогда обострялась, а Ира сидела безответная и готовая на всё. Она попыталась раз весело напиться, так ее вырвало.
С чего всё начиналось? Она на перемене между лекциями бросила мне под ноги свою маленькую белую перчатку. Я подобрал, сказал: «Верну, только когда поедешь ко мне пить сухое красное». Она захихикала. И измывалась надо мною еще два месяца. Я падал перед ней на колени в снег. Но она была неумолима. Только когда я решил любить ее бескорыстно, просто любить втихомолку, любоваться ее толстой темной косой с заднего ряда аудитории, не досаждая ей, произошло так называемое чудо.
Наступал Новый год, я собрался встречать его один, то есть с бабушкой. Вдруг под самый праздник, часов в восемь заявилась ко мне Ира Дерябина с подружкой. Мы куда-то срочно поехали, кого-то срочно поздравлять. Потом высадились на «Кузнецком мосту» и помчались в сторону Красной площади. Набегу произошел первый с Дерябиной поцелуй, сорванный, сочный и тяжелый; прибежали, когда уже били Куранты. Молодежь на Красной площади водила хороводы, пристроились к хороводу и мы. Я веселился и чувствовал, что изображаю веселье. Потом поехали обратно ко мне. В метро Дерябина и ее подружка с двух сторон прикорнули у меня на плечах.
Дома под занавес праздника пришел мой школьный друг кантор Гриша, обкурившийся анаши. Дерябина сразу стала язвить, вести себя вызывающе, в том смысле, что кантор еврей, ха-ха! Кантор, разобиженный, ушел. Подружка заснула в бабушкиной комнате на раскладушке.
Ирина не сразу переселилась ко мне. Она приехала учиться из Воронежа, жила в студенческом общежитии. Как-то сидел я один дома, пил темное пиво. Так меня пиво раззадорило, что я в час ночи ринулся в общежитие. Продолжительная дорога не ослабила моего порыва.
Естественно, уже не пускали. Но общежитие занимало только часть многоподъездного дома. Через соседний подъезд я решил проникнуть в общежитие по чердаку.
Возле чердачной двери я столкнулся с двумя. «Ты что здесь делаешь?» – спросили они. «Да я к любимой девушке» – «А ты уверен, что она будет тебе рада?» – «Уверен», – «Зарезать его что ли?» – спросил один другого. Они задумались. «Ладно, – решил первый, – иди к своей девушке. Только больше нам не попадайся». Я в полной темноте пробирался по чердаку, и головой врезался в балку, предстал перед Ирой с рассеченным окровавленным лбом.
Она была не одна, чаевничала с пятикурсником-белорусом. Это меня не возмутило и не удивило, я знал от Дерябиной, что они каждый вечер пьют так чай. Белорус зовет Ирину замуж и в Минск, а она сидит ножка на ножку, звенит ложечкой в чашке и отвечает ему смешком. Мы стали бороться с белорусом через стол на руках, я его положил и он ушел.
В дерябинской комнате вместо коврика у батареи было расстелено шерстяное одеяло. Мы сидели на нем, Дерябина с недоумением и подозрением вглядывалась в меня сверкающими глазами. Спросила: «Зайцев, что ты ко мне привязался? У нас же нет с тобой ничего общего».
В феврале у меня умер отец. Ира утешала, как могла. Сразу переехала ко мне. Буквально сразу, на следующий после отцовской смерти день. В детстве мама, когда я болел, насильно поила меня горячим молоком с медом и маслом, я воротил нос от чашки, но мама настаивала. Так настойчиво утешала меня роскошная девушка Ира Дерябина. Но я вскоре привык. Дерябина прижилась, пекла пирожки с легкими, вязала мне трехцветный свитер. Еще мы дурачились: пели, по-детски не выговаривая слова: «Было, было, было, но просло… Ого-го, ого-го».
– Так я и не сыграл с отцом в настольный теннис, – сказал я Шалтоносову.
– Ничего, еще сыграешь, – ответил Шалтоносов.