У него не было часов, но он точно определил время, когда в переулке вдруг померк свет: ровно одиннадцать. Были будние дни, н люди ложились рано. Бугорков подсчитал, что по всей стене дома свет горел только в одиннадцати окошках. В одном окне под крышей мерцала жиденькая голубизна забытого телевизора. Вертикали окон лестничных проемов, сонно тлеющие неяркими, спрятанными за сеткой лампами, однообразие пустынных маршей, темных площадок возле окон, вздыбленных перил. И темная, безжизненно повисшая в зарешеченной шахте кабина лифта на тросах.
В притихшем погасшем доме по-кошачьи вкрадчиво и неясно заплакал грудной ребенок, вспыхнул вдруг оранжевый свет в окне. Опять все стихло: ребенок поймал губами сладкий сосок груди. Иногда Бугорков как будто бы забывал, зачем и почему он здесь, или, вернее, иногда отвлекался и разглядывал лужицу, которая видна стала лишь потому, что в ней отразилось светящееся окно, за которым плакал грудной ребенок. А потом эта лужица бесследно исчезла, когда окно погасло. Он как бы отдыхал от нервного напряжения, берег силы, отвлекаясь. Но всякий раз вздрагивал, услышав глухой звук электромотора, увидев ожившую кабину лифта, которая все реже и реже поднимала людей на этажи.
Порой ему даже казалось, что он уже не сможет встать, обрести себя, свою волю и уйти, что он уже не в силах выбраться из этой влажной и душистой утробы спящего каменного существа, которое навсегда поглотило его, безвольного и расслабленного, втянуло в себя хищно разинутой беззубой пастью арки. И теперь он никто. Теперь он ни о чем уже не способен думать, что-то понимать. Он может только слышать, видеть и ощущать свое бессилие что-либо сделать.
Впрочем, он понимал, что это ожидание, эта привязанность к дому, неспособность заставить себя встать и уйти не что иное, как дикая блажь, ослиное упрямство, похожее на тихую затянувшуюся истерику, на приступ умопомрачения, так как он уже знал, что Верочка, конечно, вернется домой не одна, что ее кто-то проводит до дому, и, конечно же, появляться в этот момент перед ней по меньшей мере смешно. А то, что ему оставалось — вспышка света в окне, тень или, может быть, темный ее силуэт на фоне света, — все это было так ничтожно мало по сравнению с тем, чем он обладал, что вряд ли это смогло бы хоть как-то утешить его. Скорее наоборот, это бы вызвало в нем еще большее отчаяние. Но, увы, все это хорошо понимал не он, безумец, сидящий на мокрой скамейке, а тот, другой Бугорков, который тоже устал и, махнув рукой на одуревшего, продрогшего своего двойника, только изредка посмеивался над ним, бестолковым, не в силах понять и объяснить, зачем все это нужно.
Но наступила минута, когда Коля Бугорков очнулся… Нет, он ничего не увидел, ничего как будто бы не услышал, но, как верная собака, чувствующая хозяина, когда тот только еще подходит к дому, возвращаясь с работы, так и он в эту минуту почувствовал Верочку Воркуеву. Скорее даже не почувствовал, нет, а как бы уловил какими-то нервными волосками, каким-то чувствительным органом, что темный и холодный дом вдруг наполнился ею. У него забилось сердце, и ему, только что стучавшему от холода зубами, стало тепло от прихлынувшей к голове крови, он привстал со скамейки и с испугом впился взглядом в темную и мрачную кабину лифта, которая бесшумно стронулась с места и плавно, как в воду, погрузилась на дно глубокой шахты. Стальные нити тросов с той же плавной медлительностью вытянули тяжелый бетонный противовес наверх, под самую крышу, и он замер там. А внизу раздался чуть слышный шлепок металлической двери. Бетонная плита противовеса неслышно заскользила вниз, вниз, вниз, как тяжкий гильотинный нож по направляющим рельсам.
Голова Бугоркова, запрокинутая вверх, пылала жаром. Ему трудно было дышать, и было страшно предчувствовать что-то ужасное, и хотелось убежать, но не было сил убежать, и он опять с дрожью в теле смотрел во все глаза, как легко и радостно летит ввысь сквозь этажи освещенная теперь, весело клацающая на этажах кабина, бережно вознося самое дорогое на свете существо… Ритмично мелькавший желтый огонек кабины вдруг замер на площадке пятого этажа. Бугорков словно бы в ожидании очень унизительного удара страдальчески сморщился и хотел отвернуться сию же минуту, но не смог. А огонек кабины погорел немножко и погас. И тут же раздался Приглушенный щелчок осторожно прикрытой двери. Расстояние от столика до лифта было довольно большим, и звук чуточку опаздывал.
…В смутном его детстве протекала речка Тополта с каменным донышком… Серебристо-белые ельцы, которых он ловил на муху, ярко блестя чешуей, трепыхались на пружинистой леске. А напротив темнел высокий песчаный обрыв с черной крышей кузницы наверху.
В то время он еще ни разу не бывал на той стороне реки, боялся ходить по шатким лавам.