В этот момент неожиданно вошла Степанида. Грязная, вся в лохмотьях, пропитанных жиром и солью, она улыбалась необычно мягко, по-бабьи жалостно. Она подошла к матери и стала гладить её по голове, по плечам, по спине.
— Ты не пугайся, милка: он сюда не придёт — меня боится. Ишь ты, как зашлась-то! Сердце-то как бьётся! Я все его грехи знаю. Сейчас черти душу его полосуют… вот он и бесится, и дуреет от запоя. Одна у него защитница — Офимья: она крестом да молитвою его обмывает, а он весь просолённый злодействами-то. Соль-то постоянно и проступает… Сын от него отступился, врагом стал, а я вот живу бок о бок с ним и терзаю его, проклятого. Он давно бы убил меня, да совесть не убьешь. Вот он на свеженьких-то, на беззащитных и набрасывается, как беззубый волк.
Она, не переставая, поглаживала мать своей изуродованной рукой, и лицо бабы-яги таяло, нежнело, а в тусклых глазах светилась ласковая теплота.
Эта старуха как-то незаметно покорила меня: я, не отрываясь, смотрел на неё и слушал её голос. В ней чувствовал я большую силу и знал уже, что она никого не боится, ничему не удивляется.
На дворе пискливо повизгивала Манюшка, брехала и гремела цепью собака и буянил хозяин.
Офимья не опускала двуперстия и плавно делала широкий крест. Жёлтая, сухая, она молча наступала на мужа, молитвенно-сосредоточенная, строгая.
Степанида зашаркала рваными калошами по полу. С порога она обернулась к матери и требовательно махнула рукой.
— Ты, Настя, ко мне приходи: я тебя вылечу. Никого и ничего не бойся. Со зверями жить — клыки точить, а не скулить…
— Не могу я, тётушка. Не такая уродилась…
— Моги! — хрипло прикрикнула на неё старуха. — Ты не в гости сюда приехала, а продаваться богачам. Тут умеют рыбу ловить: далеко да глубоко невод забрасывают. Попадёшь сдуру в сети — одна у рыбы судьба: на плот и под нож. А в вольницу пошла — умей воли своей хозяйкой быть. Я цену-то этой воли знаю: гляди, какая я стала. Вот она, наука-то какая!.. Кромешная здесь жизнь: ходи да оглядывайся. Без меня к подрядчицам не суйся — закабалят и не распутаешься.
VII
Отец приезжал с «биржи» поздно. Он выпрягал лошадь, задавал ей корму в конюшне и при тусклом фонарике мыл пролётку. Потом входил к хозяевам и отдавал выручку Офимье. Домой он приходил усталый, молчаливый, ужинал угрюмо.
Я уже знал, что отец замыкался в таком гнетущем молчании только после унизительных обид. Значит, у него были какие-то неприятности с хозяевами. Рядом, за другим столиком, сидели Манюшка и Дунярка и, по обыкновению, вышивали нарядные коврики и полотенца и нанизывали бисер на бахромки и кисточки. Обе они, как всегда, были лёгкие характером, жизнерадостные и говорливые, и отец никак не расстраивал их своей тяжёлой нелюдимостью. Не стесняясь, они тихонько напевали любимую песенку: «На берегу сидит девица, она шелками платок шьет…» Или вперебой безмятежно выкладывали друг дружке впечатления дня, смеялись и над хозяином, и над соседками, которые ссорились около водовоза. Дунярка с веселым простодушием хвасталась, как она смело и храбро брала в лавке хлеб, чай и сахар в долг: отвесит ей хозяин, а она заберёт с прилавка и, уходя, крикнет: «Завтра расплачусь — нам тоже должны». Манюшка рассказывала о том, как ее любят и привечают в «хороших домах», как барыни без неё не могут обходиться и тоскуют по ней и как она развлекает их своими разговорами.
— Им ведь, барыням-то да купчихам, не то дорого, что дорого, а что любо. Скучно им, сердечным: делать-то нечего, торопиться некуда. Сидят себе, как клушки на яйцах, и томятся. Конфетки да варенье приелись, собачки да книжки надоели, в гости ездить лень… Ну, и не находят места от тоски… А я уж знаю, в какой час к какой голубушке явиться. Придёшь, запоёшь ей про красоту её да про то, чего не бывает, да чего ей не хватает, она и разнежится. «Манюшка, говорит, милая, какая ты счастливая! От тебя так и пышет радостью. Ты, говорит, как птичка вольная, в солнышке купаешься». А я говорю: «Чужа ласка — сироте пасха, милая барыня. Бедный человек и солнышку рад. Нам с дочкой ничего не надо, опричь вашей милости. А вы, говорю, барыня, — раскрасавица, в счастье да довольстве, как в саду цветёте. И скатерть у вас самобранка, и всё-тo у вас исполняется, как по щучьему веленью». А уж она стонет, она жалобится: «Не в богатстве счастье, а в исполнении желанья…» — «А вы, говорю, пожелайте — и исполнится. И нет ничего, говорю, приятней и радошней, как любовь. На вас все засматриваются, и не одно сердце тоскует. И знаю я, кто по вас страдает да сохнет…» Ну, и начнёшь ей мечтанья наводить. Глядишь, она, милая, без меня уж шагу шагнуть не хочет. То туда меня, то сюда — с записочками, с порученьицами — к артистам, к купчикам, к художникам.
Дунярка слушала мать с жадными глазами и не дышала.
Отец брезгливо косился на Манюшку и угрюмо шептал матери:
— А ты слушай её больше: она наболтает с три короба. Пропадёшь с ней… Набор на ватаги начинается — готовься. Я здесь останусь, а ты с парнишкой уедешь на сезон — до лета.