А на мать посмотрела пристально, вопросительно и молчаливо, словно опасалась обидеть её. Потом заявила решительно:
— К тётушке Степаниде пройду — слабость к ней имею. Мудрая старушка. Хоть и смрад разводит, а душа — сад ароматный.
Такое сравнение показалось мне нелепым, и я засмеялся, не сводя с неё глаз. Она удивлённо подняла брови, потом строго сдвинула их к переносью.
— Что смешного я сказала, отрок? — И вдруг сама усмехнулась, прикладывая пальцы к губам. — А, пожалуй, верно — смешно: в душе — аромат, а разводит смрад. Но ты, родной отрок, поживи, узнай людей — и не такие смешные слова услышишь.
И она ушла, красивая и статная.
Манюшка с упоением ставила на стол крендели, колбасу, белый калач, пирожки с картошкой, а Дунярка с новой красной ленточкой в косичке, в шелковой юбке и батистовой кофточке звенела чайной посудой и расставляла её по краям стола. Она любовалась ослепительно вычищенным медным подносом, мечтательно брала с подоконника плошки с цветами и, как святыню, ставила их на середину стола. Она так была занята этим серьёзным делом, заботливо поджимая губы, что её веснушки, казалось, шевелились и ползали на лице, растревоженные её волнением.
А Манюшка нежно кудахтала:
— Гостенёчки дорогие! Милые вы мои! Люблю-то я как вас! Молодые-то вы какие! Радость-то вы какую приносите! Словно солнышко в комнатке у нас играет. — И с огорчением и тоской в лице жаловалась: — Только вот сестрица Офимья страмит меня за это удовольствие: «Я вот молюсь, говорит, смерть у меня в доме-то, а у тебя — пляс да веселье. Лестовка у меня из рук валится, и злоблюсь я, грех ещё больше на душу мне наводишь. Нет чтобы вместе со мной канун отстоять богородице… Гляди, Марья, беда-то ведь не дремлет…» — «Меня, говорю, Офимьюшка, богородица простит: она ведь тоже радость любит. Не спроста мы ей молитву творим: „Богородица-дево, радуйся… благословенна ты в женах…“»
Гости смеялись.
Мара, чёрненькая, маленькая, с завитым чубиком, с горячими карими глазами и вздёрнутым носом, вертелась по комнатке, поправляла волосы и говорила грудным, задорным голосом, широко и звучно упирая на «а»:
— Афимья — карга. И Жеребок и она друг другу подстать: он волк и алкоголик, а она ханжа. Вот и сын от чахотки помирает. Не семья, а чума. Этот дом все на версту обходят. Ох, и хочется это чортово гнездо раскидать… или сжечь дотла!..
Манюшка в ужасе взмахивала руками.
— Да что это ты, Марочка! Да как это у тебя язык-то поворачивается? Да у меня сердце обмирает от такой страхоты. Милая ты моя, птичка золотая! Ведь у тебя карахтер-то легонький: ты как чаечка на солнышке летаешь, а такие чёрные мысли в голове носишь… И не говори мне этого — с ума сойду.
Мать сидела в сторонке отчуждённо, застенчиво, наблюдала за гостями с растерянной, застывшей улыбкой и не знала, что делать — не то уйти из комнаты, чтобы не мешать компании, не то помогать Манюшке в её гостеприимных хлопотах. А я сидел в заднем углу на кипе мочал и перечитывал любимую мою нарядную книжку «Руслан и Людмила». Почему-то мне хотелось её читать по праздникам, под звон колоколов. В будни я прятал её, а читал растрёпанные книжки без начала и конца. Эти книжки я покупал у краснолицего и краснобородого лавочника за семишник. У него на прилавке они лежали беспорядочной кучей. Он отрывал из книжек листы и делал из них фунтики. Тут были повести о разбойниках, о каких-то заморских рыцарях, о дурацких похождениях пошехонцев. Хоть я и хохотал над их глупостью, но мне было обидно за мужиков, которые в этой книжке изображались безнадежными остолопами.
Раиса очень понравилась мне своей гордой повадкой, и я был уверен, что она никого не боится и никогда не даст себя в обиду.
Мара же совсем не замечала ни меня, ни матери. Она казалась мне ненастоящей, как и её странное имя. И смеялась она без охоты.
Люба, молоденькая, щекастая и губастая, с большим узлом золотых волос на затылке, с зелеными глазами, вся цветастая, в бесчисленных сборках, лоскутках и брыжжах на юбке и на кофточке, всё время готова была захохотать. Её глаза ловили каждое движение и Манюшки, и Дунярки, и Мары и искали в них что-то смешное и забавное. Пухлая грудь её колыхалась от нетерпения. Когда Манюшка в ужасе от слов Мары села на лавку, сложив руки ладошками, Люба заливисто захохотала и долго не могла успокоиться. Но ей хотелось ещё смеяться, словно смех для неё был неутолимой потребностью. Мара лизнула свой палец и поднесла его к её лицу.
— На, потешься над этим смеюнчиком.
И Люба действительно смеялась над ним до слёз. Но её хохот был так хорош и пронзителен, что его сначала подхватила Дунярка и дёрнула свой колокольчик, который залился весело и раскатисто. Люба взвизгнула от изумления, вытаращила глаза и беспомощно откинулась к стенке. Лицо её страдальчески исказилось. Захохотала и Мара, не отрывая от неё глаз, смеялась и Манюшка, сложив крестиком руки на груди. Мать тоже смеялась.
Она конфузливо закрывалась концом полушалка. Когда все прохохотались, Мара с мокрыми глазами серьёзно прикрикнула:
— Замуж тебе надо, Любава, а то бурлишь зря, как самовар.