В один из последних дней августа тысяча четыреста восемьдесят восьмого года нависла над Москвой гроза гнева государева. Не только в Кремле, но и в посадах поднялось смятение, и все бояре, князья, гости богатые, купцы, попы и военные помещики из детей боярских шептались, передавая друг другу, что государь хочет схватить князя Андрея-большого, что уже взят ныне за приставы Мунт-Татищев. Гадали исподтишка, как и кто из других еще может пострадать. «Державный» был в большой ярости…
Началось же, как говорили на Москве, все с того, что некто Мунт-Татищев, из детей боярских великого князя, «пришел сплоха подшутил» боярину Образцу, служившему у князя углицкого Андрея, сказав, будто великий князь хочет князя Андрея поимать, а удел его взять за Москву.
Перепуганный углицкий князь, боясь старшего брата, хотел было в тот же час тайно бежать в Литву, но бояре углицкие отговорили. Они посоветовали ему обратиться к наместнику московскому, к Патрикееву, князю Ивану Юрьевичу, который при дворе московском тогда в большой силе был: просил бы он Патрикеева помочь ему переговорить с самим государем. Иван Юрьевич уклонился от этого, но «державному» обо всем происходящем подробно доложил.
Государь в гневе приказал бить кнутом Татищева на торге и вырезать ему язык. Митрополит Геронтий еле-еле отмолил у Ивана Васильевича оставить легкомысленному Татищеву его болтливый язык…
Узнав об этом, князь Андрей осмелел и решил лично объясниться с государем. Иван Васильевич встретил брата дружелюбно, сказав:
– Брат мой! Клянусь тобе небом и землей, Богом сильным, творцом всея твари! В мыслях у меня против тобя того не бывало. Иди с Богом к собе в Углич…
Он перекрестился и поцеловал брата.
В это время вошел дьяк Курицын.
– Будьте здравы, князья! – сказал он, кланяясь обоим братьям. – По строгому розыску объявилось: Мунт-Татищев шуткой пустил слух о поимании князя Андрея…
– Яз же за пуск им лжи сей, – резко прервал дьяка государь, – с него самого шкуру повелел спустить кнутьями на торгу. Какие еще есть вести, Федор Василич?
– Днесь же, по приказу твоему, – ответил дьяк, – еще двое кнутьями биты на торгу будут. Князь Ухтомский – за лживую духовную, якобы она покойным князем Андреем-меньшим писана в пользу Спасского монастыря на Каменном… Еще бит будет и другой – дворский Хомутов за такую же подложную грамоту, якобы того же князя Андрея, в пользу Чудова монастыря.
– Добре. Скажи, Федор Василич, как ныне суды судил и утверждал решения великий князь мой Иван Иваныч? Как здоровье его тобе показалось? Твой глаз-то все едино что отцовский… Зело любишь ты сынка-то моего…
– Ломота, государь, в ногах у него. Иной раз, баит, на крик кричать ему хочется…
Иван Васильевич вздохнул.
– Вина много пьет, – тихо промолвил он, – особливо фряжского и немецкого. Лекаря бают, от вина ноги-то у него болят. Пытал яз о болезни-то Ванюшенькиной – камчугой[143]
лекаря ее зовут.От болезни сей страданья великие, но смерти не бывает…
– И-и, державный! – с печальной улыбкой проговорил Курицын. – Мы вот с тобой и более его фряжского-то пьем, а здравы!
– Как кому, Федор Василич, люди-то разные, – тихо продолжал государь и вдруг громко спросил: – Из-за рубежей какие вести есть?
– Грамота от жидовина Скарии. С Богданом-армянином прислал. Жалится тобе на Стефана, господаря молдавского. Ограбил и мучил он Скарию-то за то, что хочет тот идти к тобе на верную службу со всем родом своим.
– Ведаю все, ведаю, – раздраженно заметил Иван Васильевич. – Нитка сия все из одного узла тянется, от польско-литовского и рымского… Не зря воевода Стефан в руку Казимиру играть стал.
– Верно, государь! – горячо откликнулся Курицын. – Забыл он, что через дочь свою ныне кровной родней тобе стал.
– А главное, забыл, что государством не саблей править надобно, а разумом, да своим разумом-то, а не чужим… Скажи, как вятчан за нестроенье и смуту казнили?
– Смута сия не своя была, а сеялась из Новагорода. Посему токмо трех главных крамольников повесили. Некоих же торговых людей вятских в Димитров сослали, а некоим из вятских земских людей земли под пашню дали у нас в Боровце да в Кременце. Из Новагорода же за последние семь дней пятьдесят семей лучших гостей перевели в Володимир.
– Пригляди-ка ты сам, Федор Василич, – добавил государь, – дабы о житьих наместники наши новгородские не забыли, вывели бы на Москву семь тысяч житьих-то, как намечено было.
Иван Васильевич помолчал, прошел два раза вдоль покоя и обратился к брату Андрею:
– На двенадцатое августа фрязин Павлин Дебосис на Пушечном дворе слил нам пушку великую, какой еще на свете не бывало, – сказал он, но, вспомнив о своих делах, резко повернулся к дьяку и спросил: – Сколь время ждет приема Делатор,[144]
посол рымского короля Максимилиана?– Делатор-то из Рыма пришел девятого еще июля. С нашим послом вернулся, с греком Юрьем Траханиотом.
Государь нахмурил брови:
– Пошто ж ты мне про него не напомнил, Федор Василич? Не гоже сие!..