– Ведаю, государь, – оживился епископ Вассиан. – Белая волость сия в Бежецкой пятине. Умно и добре там все наряжено. Оброку для тобя с той Белой волости положено и за обежную дань[146]
пятьдесят рублей и полдва рубля и две гривны и три деньги. А оброку деньгами за мясо и за мелкий доход – восемь рублей и деньгами за хлеб – тридцать девять рублей и семь гривен и полторы осьмины деньги. И всего оброку деньгами за хлеб, и за мясо, и за мелкий скот, и с озер за рыбную ловлю – сто рублей без гривны и без полутора деньги.– О сем, отче, – молвил государь, – яз ныне и думаю: как бы укрепить сие в новых уставных грамотах. Хочу твердый и постоянный доход установить серебрецом, чтобы сподручней и легче собирать и хранить его в государевой казне. Драгоценную же пушнину еще труднее собирать и хранить, и, может, лучше особый соболиный приказ нарядить, который бы токмо пушниной и ведал. Хочу иметь также постоянный доход от хлебного оброка, а для сего буду поддерживать тех, кто трехпольное хозяйство ведет. Сам ты, отче, ведаешь, подсечное-то хозяйство николи столь урожая не дает, как трехпольное, особливо когда земля удобрена навозцем от своего скота. Подсечное хозяйство борзо истощает землю. В трехпольном же хозяйстве земля тучна и урожайна, что дает постоянный доход…
Государь Иван Васильевич задумался, не переставая смотреть в окно, и медленно произнес:
– Да и мужик-то, сколь мне из приказов моих известно, стал к хлебопашеству задор иметь, хочет он из земли не токмо рожь да пшеницу, но сребрецо добывать… О сем яз еще с покойным митрополитом Геронтием баил… Разумеешь сие?
– Разумею, государь, ибо о сем ведал аз еще от почившего в бозе митрополита. Дело сие правое и доброе.
– Спасибо тобе, отче, – тихо молвил Иван Васильевич. – Благожелательны словеса твои. Крепят они дух мой в сии тяжкие дни… – Иван Васильевич, взглянув в окно, задумался. Взгляд его стал неподвижным. – Видишь, отче, – начал он вполголоса, – со свеями, а потом и с Литвой непременно воевать будем.
– Ведаю, государь, – так же тихо ответил архиепископ, – паписты главу подымают…
– Хочу, отче, – продолжал Иван Васильевич, – расчистить все с унией, с еретичеством, хочу крепить нашу церковь православную. Собя самого, может, мне придется по живому сердцу резать.
Иван Васильевич смолк и снова горестно задумался.
– Даст Бог, – прошептал Вассиан, – изделаешь все, как тобе надобно.
Иван Васильевич в ответ проговорил отрывисто:
– Бог даст, с тобой, отче, о сем же и на Священном соборе поговорим: о судных делах, об Юрьеве дне, об еретиках, а также и о перенесении счета хозяйственного новолетья с марта первого на первое сентября, на Семенов день, с которого будем считать с семитысячного года новый год.
– Добре сие, государь, Симеона-то не зря в народе зовут летопроводцем, – одобрил архиепископ. – Он лето провожает, осень начинает, ему и счет нового лета открывать. Земледельцы верней будут тогда видеть цену своего урожая и ведать, как лучше им новый год починать: как и чем выгодней торговать, какие сельские работы для сего и как наряжать полезней…
– Верно, верно, – сказал Иван Васильевич, – а казенному и житному[147]
приказам все сие еще более знать надобно. – Государь неожиданно смолк и проговорил жутким голосом, со злой усмешкой: – А Леону, лекарю-то, главу яз ссеку. Распытал на розыске о нем кое-что Товарков…Архиепископ Вассиан побледнел и ничего не сказал. Потом долил себе заморского вина в чашу и, окончив трапезу, встал и начал креститься на образа. Благословив государя, он сказал:
– Помоги тобе Бог, государь, сотворить свое воздояние каждому за его кривду…
В тот же год, апреля двадцать первого, когда уже горела над Москвой багровая заря, а вороны и галки с громким карканьем и криками тучами слетались на колокольни посадских и кремлевских церквей, на крыши высоких хором, на башни-стрельницы крепостных стен, от деревянного Кузнецкого моста, что перекинут через реку Неглинную возле Пушечного двора, отчалила небольшая ладейка на две пары весел.
Кузнец с Пушечного двора Семен Шестопал, пожилой, но крепкий еще мужик, сидел на корме и правил ладьей; два молодых парня, его сыновья, сидели на веслах, гребли часто и споро, а на носу полулежал маленький тощий старичишка Васька Козел.
– Мозгло, – сказал Семен громко и зычно, как все работающие на шумной работе, – вот те и ранняя весна. Лед прошел! А на мне все поволгло от росы и тумана… Брр!.. Холодно!..
– Особливо мне, – так же громко ответил дребезжащим, тонким голосом Васька Козел. – После жары-то у домницы мне хлад вельми чувствителен. Благо не поленился, азям захватил.
По заре зычные голоса особенно гулко раздавались над холодной, будто застывшей рекой.
– Наляг, робятки, на весла-то, – ежась, зябко прогудел Семен, – утре-то нам до свету вставать надобно, а то, ежели на Пушечный не поспеем ко времю, фрязин, пожалуй, с нас не менее деньги вычтет с троих-то.