Вскочил в кабину и уехал. Славка сидел на лавке у заплеванного мухами окна и сурово смотрел на Петровну. С нее все началось, она его выставила на посмешище! Но та гремела посудой в большом тазу, делая вид, что ничего особенного не произошло. Шумела, будто хотела победить глухую вязкую тишину. Здесь мухи и те пока не жужжали. В детдом бы такую тишину отнести, там всегда что-то бухает, трещит, скрипит, визжит. Так, что устаешь без всякой работы. Наконец, она вытерла полотенцем последнюю кружку, перевернула ее вверх дном и сказала:
– И чего ты, мой воробушек, сидишь тут, нахохлившись, шел бы, побегал на воле…
– Папа Митя велел тут помогать, – хмуро ответил Славка, сердиться у него не получалось. – А вы что же, одна все в доме делаете?
– Смотри какой послушный, – расплылась в улыбке Петровна. – Да рассудительный, да работящий. Ну раз так, начинай картошку чистить!
Усадила напротив себя, дала нож и показала, как срезать кожуру с картофелины. У нее это ловко выходило: клубень сам крутился в ладони, из-под лезвия вилась, закручивалась длинная очистка. Голые картофелины только успевали булькать в таз с водой.
– Мужики приедут голодные, упарятся на работе. Мы их встретим, накормим, сил у них и прибудет, – тем же распевным голосом приговаривала она.
Славка к ней уже маленько привык, и ему хорошо было ее слушать. Наверное, и бабушка его тоже умела так рассказывать. Он ненароком поглядывал на нее: губы мягко выговаривают слова, светлые глаза ласково смотрят, морщинки у глаз и те выказывают, какая она добрая. «А это самое главное в человеке», – думает он.
– Папка у тебя мужик на работу садкий. Я-то знаю, я ведь ему крестная. Водилась с ним, когда он еще липунком был. Намну хлеба с медом в тряпочку, суну, сосет разжевку, помалкивает. И то – не на резине же вырос такой здоровый? Один обман, эта резина. Уж как моя подружка Агриппина внука ждала, не дождалась, не понянчилась. Годов десять назад померла. А дед, тот еще раньше, на войне погиб. Со стариками тебе полегче бы было, да где их взять, по почте не выпишешь…
Славка ловит каждое ее слово – какое и разгадывает, чудно с ним она разговаривает, будто он взрослый. Никто еще ему про папу Митю не рассказывал, и родни у них в деревне никакой не было. А мама Люда, он знал, та вообще приезжая, из города. Слышал однажды, как она папу Митю укоряла: завез меня в дыру, света белого не вижу. Непонятные все же люди, эти взрослые. Ну где найти местечко получше? По его разумению, нигде и свет не может быть белее и милее. Таких вот, недоверчивых, надо бы на маленько в детдом посылать. Живо бы оценили то, что им задарма дается.
Непоседливая Петровна успевает и у печи постоять, и полешко подбросить, и воды из кадки в сенях зачерпнуть, и опять за картошку взяться. Отовсюду ее говорок слышен, ни на минуту не умолкает.
– Эта изба-то моя, хоть и брошена. Ее еще мой дед Мирон Васильевич, царство ему небесное, ставил. Ране тут ладная деревенька стояла, да раскулачили дом за домом. Один наш и остался, сенокосчикам на жилье. А так бы и от него ни палочки, ни щепочки. Совсем прохудился дом и уж мало похож на прежний, а мне все память какая-никакая. Это сейчас, без догляду, изба такая стала, неуютная. А бывало, в девках, принесу с речки дресвы, натру полы, отшоркаю стены – блестят ровно крашеные. Дюжа на чистоту была. Теперь одни мизгири по углам сидят, мух ловят. Лучше и не вспоминать, – промокает она уголком косынки глаза.
Славка удивленно смотрит на нее – только что веселой была.
– Теперь совсем редко бываю тут. На сенокос выпрашиваюсь, поварихой. Помоложе была, нет-нет да добегала с оказией, на свиданку с избой. Теперь кто старуху в такую даль повезет? Всю долгую зиму жду. И еду, хоть сил уже нет и руки болят. Приеду, ночей путно не сплю, все вспоминаю, вспоминаю. Есть что вспомнить – жизнь прошла…
Руки у нее большие, под шершавой кожей выпирают лиловые вены. Сразу видно, какую уйму работы переделали. Как же болеть не будут – просыпается в Славке жалостливое чувство. Похожие руки он видел разве что еще у дяди Миши, истопника и, наверное, у своей бабушки.
Попробуй-ка, наведи здесь порядок да накорми такую ораву – сердится Славка на безалаберных мужиков. Побросали в сенцах грязную одежду, не прибрали постель, натоптали. Где едят, там и курят. Всю избу прокоптили. Молча отыскивает тряпку, смахивает со стола крошки, выносит на улицу консервную банку с окурками и возвращается к Петровне.
– Табакурят мужики в избе, ничего с ними поделать не могу, не слушаются, – отмечает она ласковой улыбкой его усердие. – Да ничего, от людскости не жарко. Одна я ведь сейчас проживаю. Девки мои замуж повыходили, за мужьями уехали, оба парня вслед за ними подались. Развелось кругом строек, всем дело есть. Кто откуда присылает по десяточке. На жизнь хватает. А вот изба стоит, разваливается, не сохранить. Отец мой в ней сам-семь жил. И все помещались дружно. Двор крытый был, чистый, амбары, стайки – все прахом пошло. Коровы, лошади, овечки, птица – куда что делось!
Глаза у нее туманятся и тут же наливаются влажным блеском.