— Это не я так считаю. Так считает «великий», к-как ты помнишь, и «м-могучий» русский язык.
Теперь иной раз бывает неловко за тогдашнюю дремучесть, теперь во всех, какие были с тех пор, изданиях рассказа «Колесом дорога», конечно же, стоит это, позволю себе,
А тогда, когда я с ним, наконец-то, согласился и тут же слово поправил, Юра сказал: ну, вот, мол, и хорошо. Теперь он может с чистой совестью посоветовать: а не хотел бы я посвятить этот рассказ ему, Казакову?
Не стану пытаться описать юрину улыбку, по-детски светлую и беспомощную в те дни, когда переставал выпивать…
— П-посвяти?
— Да что ты! — воскликнул я искренне. — И правда: сочту за честь!
И до сих пор так думаю об этой на всю жизнь одарившей меня его просьбе… До сих пор.
Уж не знаю, честно говоря, что могло в нем Казакова растрогать: рассказ был о том, как ещё в Сибири, утонувшей в снегах, в затерянных в тайге деревеньках начал я собирать поддужные колокольцы и самовары, как продолжал заниматься этим уже на юге, и старый мой товарищ, директор школы, который на этот счет меня все подначивал, вдруг расщедрился и подарил мне трехведерного великана из бронзы, не один десяток лет небось баловавшего чайком дорожный люд где-нибудь на постоялом дворе…
Тут же мы решили его опробовать, теплым и солнечным ноябрьским днем, которые бывают в кубанских предгорьях особенно хороши, большой компанией, с женами и ребятней, выехали за станицу. Водицы для чайка решили набрать в известном на всю округу ближнем родничке, мальчишки переставили самовар в «газик» председателя колхоза, и тот посадил за руль двенадцатилетнего сына: ничего-ничего, мол, — парень уже не по таким горам ездил!
Укатившей с самоваром команды не было почти два часа, мы все уже чего только не передумали, а они появились уставшие, изгвазданные, все в мокром: никто им, так вышло, не объяснил, что с самовара надо снять крышку — по очереди заливали его через крошечное, с копеечную монету отверстие, откуда выходит лишек пара, когда закипит самовар: через паровичок.
Была в рассказе, конечно, окрашенная в осенние тона грусть по уходящей русской старине, которая вскорости никому не станет нужна… Наверное, было что-то ещё, до чего не хочу теперь докапываться: довольно того, что всякое воспоминание о нем вызывает радостную и благодарную память о Юре Казакове. Юрии Павловиче.
Потому-то так горячо и отозвался на неожиданное приглашение из Республиканского музея Адыгеи, ещё недавно бывшего попросту краеведческим, потому только там уже и подумал: как жаль, что нету рядом Юнуса — ну, как жаль!
Небольшими группками стояли в просторном холле музея почетные гости, разомкнутым кружком держалось начальство из Министерства культуры, перед телекамерой кто-то уже давал интервью, но встретивший у входа директор музея Альмир Абрегов, старый знакомец, подвел меня сперва к столу с окруженным фарфоровыми чашками самоваром: отведать чайку с адыгскими сладостями.
Потом начались и короткие, и длинные речи, понял, что тоже придется говорить и лихорадочно стал соображать, как бы в грязь лицом не ударить… И самовары, увезенные из Майкопа, и посвященный Казакову рассказ — все это, конечно же, хорошо, но где как бы необходимый при этом случае адыгский колорит?
В романе у Юнуса он был.
Чуть не на первых страницах рассказывал о бытовавшей тогда в его ауле игре в «сэмаур»:
«Тебе ещё два-три годика, ещё и говорить толком не научился, а тебя уже подталкивают к одной из двух стоящих друг напротив друга цепочек:
— Праныч будешь, запомни… иди-иди!
Привезенный, значит, из города русский пряник… ну, что тогда могло быть вкусней?
Каждый назывался какой-нибудь, вроде этой, вкуснятиной, каким-нибудь лакомством, и — начиналось!
— Сэмаур, сэмаур! — кричали из одной цепочки в другую. — С чем чай будешь пить?
— Праныч! — выбирал тебя вдруг очередной, и ты должен был стремительно вырваться из своей цепочки и мчаться в противоположную — к тому, кто выкликнул тебя… а-енасын!
Как крепко мы держали тогда друг друга за руки!
И как ждали друг дружку — если тебя позвали.
— Сэмаур, сэмаур, с чем чай будешь?!
Кого только среди нас не объявлялось…
Ну, смалечку ты и „такыром“ готов побыть — кусковым сахарком. И, само собой, „шхэнтэжий“ — конфеткой-„подушечкой“.
В семье у нас это потом в поговорку вошло — один из моих младших братьев, кажется, Юсуф, сказал как-то приехавшему с гостинцами из Краснодара отцу:
— Зачем ты возишь так много этих маленьких „шхэнтэжий“? Привезешь одну в следующий раз? Большую, как подушка у ныне на кровати?
Как это по-русски: губа не дура.
У черкесов попроще, но, может, значительней?
У нас: ты не дурной!
Наверное, игра в „сэмаур“ и эту цель, как говорится, преследовала: открывать мир. И разве это казалось познаний чисто кондитерских?
— Сэмаур, сэмаур, с чем ты — чай?
— С пэлькау!
С облитыми сахарным сиропом пышными хлебцами…
— Сэмаур, сэмаур!..
— С хъалу!.. С хъалу!
И пыталась разорвать сцепленные руки девочка, назвавшая себя самодельной, из жареной кукурузной муки, халвой…
— Сэмаур, сэмаур!..
— Халау, халау!