Директор кондопожского лесхоза может себе позволить, тамошние леса дают самый большой в Европе экспорт дерева… Он вообще развлекается по полной: собирается дворец изо льда выстроить и настоящий орган в нем установить. Говорят, ледяной акустикой интересуется.
На прощание Марциальные Воды, первый российский санаторий, построенный по указу Петра Великого. Воды в нем железистые, густые и щиплют язык. Зато как выпьешь, чувствуешь внутри железо. К примеру, шверт.
Начало Нового года (по православному календарю), для многих — повод выпить.
Этот «старый» Новый год я встретил в гостинице «Двина» в Архангельске. Вечером прилетел из Петрозаводска через Петербург. Рейс на Соловки завтра. Что же делать? — Бар.
В «Двине» бары на каждом этаже. Я пошел в ближайший. За стеклянной стойкой дожидался «старого» Нового года хозяин этажа, весь в татуировках, со своей зазнобой (на фоне сетей), за столиком пил персонал этажа: три девушки разного возраста — от двадцати и ниже…
Я уселся в одиночестве у стойки с бутылкой красного вина и моим любимым сыром брю.
Персонал был пьян и иностранца приметил сразу. Особенно одна начала приставать — нахально, просто из штанов выпрыгивая — и по-фински, и по-немецки, и по-английски — не владея ни одним из этих языков. Я гнал ее, как надоедливую муху, мыслями все еще пребывая в Карелии.
Тогда подошла самая молоденькая, с очень длинными ногами, волосами еще длиннее. Подсела и спросила, чего мне хочется?
— А что ты умеешь?
— Все.
— Например?
— Ткать. В моей семье и бабка ткала, и мать ткала, и я тку. Мы из Поморья, из Лопшенги.
— Тогда объясни мне, что такое «основа» и скажи, как по-русски будет то, с чем ее переплетают?
— Основа? Это горизонтальная нить, на ней все держится, а вертикальная нить — уток. Watek по-вашему.
В этот момент хозяин этажа выстрелил шампанским. Начался «старый» Новый год.
Двадцать лет назад в одной из московских психушек умер Шаламов. Умер на больничной койке, хотя на самом деле помирал на Колыме. Полотенцем шею обвязал, чтобы «суки» не украли, остатки хлеба спрятал под матрас и лихорадочно размышлял, как бы задержаться в больнице, чтобы снова не отправили на золотые прииски.
Десять лет назад мы были с Вероникой в Вологде на панихиде по Шаламову. В ней принимали участие несколько человек, которые знали писателя лично: Даша С. из Дома-музея Шаламова, Валерий Есипов, исследователь его творчества, из Москвы приехала Ирина Сиротинская, занимавшаяся его наследием. Панихиду отслужили в храме, где много лет назад служил его отец, Тихон Николаевич Шаламов, священник-обновленец.
После траурной службы прошли Шаламовские чтения: не то научная конференция, не то вечер памяти. Впервые я публично выступал по-русски, сильно уродуя язык, и сказал: Варлам Шаламов — один из величайших писателей XX века.
Я уверен, что минувшее столетие назовут когда-нибудь «эпохой Шаламова», а многие прежние звезды политики и искусства будут упомянуты лишь в комментариях к его рассказам. Когда-то я думал: Джойс, Беккетт. Особенно Беккетт, казалось мне, дальше в литературе идти некуда… Пока не познакомился с Шаламовым. Тихонович пошел дальше. После Шаламова литературой серьезно заниматься невозможно. После Шаламова можно только играть в литературу, забавляться, не более того. Неслучайно после Шаламова наступил постмодернизм.
(Разница между Шаламовым и постмодернизмом примерно такая, как между прокурором, который в момент агонии Тихоновича в той же психушке ел свой кал, и модным писателем Сорокиным, который хвастался недавно в интервью, что «пробовал говно и понял, что вся его мифология держится на запахе. В остальном оно абсолютно безвкусно»).
Шаламов сказал правду о человеке до конца: «Все человеческие чувства — любовь, дружба, зависть, человеколюбие, милосердие, жажда славы, честность — ушли от нас с тем мясом, которого мы лишились за время своего продолжительного голодания. В том незначительном мышечном слое, что еще остался на наших костях, что еще давал нам возможность есть, двигаться и дышать, и даже пилить бревна и насыпать лопатой камень и песок в тачки, и даже возить тачки по нескончаемому деревянному трапу в золотом забое, по узкой деревянной дороге на промывочный прибор, в этом мышечном слое размещалась только злоба — самое долговечное человеческое чувство».
Шаламова я читаю в Великий Пост… Его аскетическая проза заменяет мне покаянный канон св. Андрея Критского, а жизнь Маши Крюковой — житие Марии Египетской.
Прозу Шаламова трудно переводить, ее ритм, в силу подвижности ударения в русском языке, невозможно передать по-польски. Большинство переводчиков ограничивается лагерной фактографией «Колымских рассказов», не обращая внимания на
Ритм, — писал Шаламов, — это начало поэзии и всех других искусств: музыки, скульптуры, живописи. Для Шаламова ритм являл собой форму описываемого факта; без формы, — утверждал он, — факта нет.