Несколько берлинских образов В. Н. проходят в моем воображении как странный несмонтированный фильм времен немого кинематографа. Он пытался стать банковским служащим, но выдержал только три часа в конторе. Он учил французскому, английскому и русскому и никогда не продолжал урок ни на минуту дольше условленного. Он писал учебник русского языка, который начинался таким упражнением: «Мадам, я доктор, вот банан». Он давал уроки бокса и тенниса. Он был красив и строен. Он снимался в немецком фильме – в массовке, без указания имени в титрах. Он был «Сириным» в газетных и журнальных публикациях. Он был «Володей» в коротких штанах. Он правил рукопись «Приглашения на казнь» фиолетовыми чернилами. Когда писал, никогда не читал газет, только книги. Книг же никогда не покупал, а прочитывал их, стоя перед стеллажом в книжной лавке. Он видел Кафку в трамвае (или, по крайней мере, решил так много лет спустя, когда узнал на фотографии «эти совершенно необыкновенные глаза»). Он был беден, очень беден. Он просил литературного знакомого дать ему такую рекомендацию:
Такой-то автор (разукрасьте).
…талантлив!!! Гордость эмиграции!!!
Новаторский стиль!!!..
Единовременное пособие или стипендию.
Вот еще кадры из того же периода. В. Н. в поношенных брюках. В. Н. просит найти ему работу, соглашаясь ехать куда угодно – в Канаду, в Индию, в Южную Африку! В. Н., получающий двадцать долларов от Русского литературного фонда в США. В. Н., с радостью занимающийся сельскохозяйственным трудом на юге Франции. В. Н., обедающий с русскими моряками в Марсельском порту. В. Н., ужинающий с Джойсом в Париже (у Джойса осталось впечатление от встречи с очень скучным человеком). В. Н., пишущий «Истинную жизнь…» на чемодане, положенном поверх биде в запущенной ванной комнате парижской квартиры. «Эти совершенно необыкновенные глаза» – и Кафки, и его собственные. Я не могу избавиться от навязчивого желания вообразить, как Набоков поглядел в глаза Кафке. Что промелькнуло в этих двух парах глаз (крапчатый янтарь и черная смола), когда они случайно пересеклись тем (скорее всего, никогда не бывшим) вечером?
Мои бабушка и дедушка по материнской линии до войны жили в Европе, в то самое время, примерно в 1923–1939 годах, но только в обратной последовательности: сначала в Париже, а потом в Берлине. Когда я пытаюсь представить лицо Набокова в немецкие годы, то начинаю фантазировать – так же, как он сам выдумал встречу с Кафкой в трамвае, – что примерно в 1935 году моя крайне любопытная бабушка, обожавшая гулять по городу, могла мельком увидеть молодого Набокова. Я с удовольствием воображаю ее идущей по черно-белому предвоенному Берлину, вечно накрытому свинцовой крышкой низких облаков. Она гуляет одна, но при этом совершенно не боится (или, по крайней мере, убеждает саму себя, что не боится). Темным зимним днем она движется мимо застывших в поклоне домов, видит плотно зашторенные окна, за которыми только изредка можно увидеть мерцание человеческого присутствия. Она смотрит на небо за миг до того, как зажгутся фонари: облака рассеялись и на пепельном фоне медленно распускается перламутровая полоска. Темнеет, она начинает двигаться быстрее, ускоряет шаги, она почти шаркает по асфальту – и тут различает в доме возле перекрестка маленькую дверь и витрину: ателье ремесленника или пришедший в упадок магазин. Худощавый молодой человек стоит, почти упираясь лбом в витрину. Его янтарные глаза глядят сквозь стекло на какие-то вещи, которые она не может различить. Ее внимание привлекает странное выражение этих глаз: мрачное и чудно-рассеянное. Он как будто смотрит на собственное отражение, игнорируя весь окружающий мир. И в сгустившихся серых сумерках блестят янтарные огоньки. Через несколько недель после того, как я не без боли в сердце написала эти строчки, я наткнулась на такой параграф в почти забытом эссе «Николай Гоголь»: