Да, порывов в этих судьбах нет, они ровны, как долгий предосенний день на Миргородщине, но прелесть любви, нерасторжимо соединяющей два человеческих существа, растворяющей их без остатка одно в другом, лишенной всякого зла, наполняет эти жизни.
Помните эпиграф «Из записок одного путешественника», который предваряет повесть: «Хотя в Миргороде пекутся бублики из черного теста, но довольно вкусны»?
Можно да и легче всего увидеть в любом захолустном городке, как на всей земле, одни житейские мелочи. А можно, если даровано тебе, воспринять иной свет — слабый свет человеческих сердец, которым живо само такое нестойкое тепло земли.
Но вот в недвижном воздухе Миргорода, где добро так бездеятельно, в «Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем» поднимается ветер зла.
При первых порывах он не страшит — ведь что-то должно было нарушить безмыслие, бездвижность, глубже смертной.
Но ветер крепнет, мчится через тысячи верст бездорожья, и вот уже он нечеловеческим объятием, которого не разомкнуть слабыми человеческими руками, сжал Акакия Акакиевича, сорвал с него шинель — только и дала человеку жизнь — и закрутил его на каменных просторах чиновного Петербурга, как опавший лист. На мгновение почудится, что сквозь черноту метели мелькнуло в дальней дали окошко, за которым два старика, Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна, смотрят друг на друга — и с такой всепоглощающей заботой. Потом одно лицо гаснет, а там и другое исчезает в темном окошке, которое больше не загорится. Так темно, точно всего и было света на земле; темно, пусто.
А ветер мчится над страной, где мертвые души, и мертвые души живых Ноздрева с Плюшкиным, где город N, в котором, по словам Собакевича, «все мошенники... мошенник на мошеннике сидит и мошенником погоняет».
Писатель собирает последние силы, чтобы, пусть даже ценой жизни, подняться выше, откуда виден свет: должен же он где-то быть.
Аксаков был потрясен Гоголем, обезумлен им — тут не найти другого, более подходящего, чем это его детское слово, прежде не вспоминавшееся ему. Слова Гоголя были не «высокие» или «низкие», важные или простонародные, а живые. Как капля дождя; влага поднялась испарениями со всей земли и грозой проливалась на страну. Они вызвали у Аксакова чувство преклонения и тревожной любви — сколько же крови отдал и отдает этот великий писатель.
И слова эти многое будили в его собственном сердце. Было чудесное детство, была почти не проявившаяся в творчестве жизнь, а теперь наступает пора свершений.
На пороге старости. Но ведь старость — не смерть.
... Однажды у Аксаковых зашла речь о Михаиле Николаевиче Загоскине — авторе известного в то время романа «Юрий Милославский, или Русские в 1612 году» и других исторических романов и многих комедий.
— Не то он пишет, что следует для театра, — сказал Гоголь.
— У нас писать не о чем, — возразил Аксаков. — Все в свете так однообразно, гладко, прилично и пусто, что «даже глупости смешной в тебе не встретишь, свет пустой».
Гоголь странно и значительно взглянул на Аксакова и сказал в ответ:
— Это неправда. Комизм кроется везде. Живя посреди него, мы его не видим, но если художник перенесет его в искусство, на сцену, то мы же сами над собой будем валиться от смеху и будем дивиться, что прежде не замечали его.
Потом Гоголь в комедии «Ревизор» скажет: «Чему смеетесь? — над собою смеетесь!»
И те его современники, которые одарены способностью души чувствовать неправду и страдать от нее, поймут, что и плачут они над собой, над безысходностью жизни.
Но видит ли то, что должно родить надежду, автор, поднявшийся так высоко, как, может быть, до него еще не поднимался никто?
Перечитаем «Шинель».
«Мало сказать: он служил ревностно, — говорится об Акакии Акакиевиче, — нет, он служил с любовью. Там, в этом переписыванье, ему виделся какой-то свой разнообразный и приятный мир. Наслаждение выражалось на лице его; некоторые буквы у него были фавориты, до которых если он добирался, то был сам не свой: и подсмеивался, и подмигивал, и помогал губами, так что в лице его, казалось, можно было прочесть всякую букву, которую выводило перо его».
Он был охвачен вдохновением — ведь иначе и не скажешь. Молодые чиновники зло издевались над ним, подстраивали всякие каверзы...