Как печален бессмертник, бледный, без единой кровинки, жесткий, сухой, шуршащий под ветром, словно вырезанный из пергамента.
Он скорее говорит о белой зиме, о мертвой зиме, чем о лете и прошедшей весне, которая начиналась желтыми лютиками, розовым цветом персиков и такой темно-зеленой травой, что ночью под луной она казалась фиолетовой.
Так вот чем все кончается. Так вот как все кончается…
ОСЕННИМ УТРОМ
На освещенный солнцем, еще в инее утренней росы, подорожник села крупная, бронзовая осенняя муха и стала умываться.
Суетливо и нервно обхватывала она передними лапками голову: «Ах, башка моя разламывается!» Терла виски и закидывала цепкие лапки на затылок и сверху вниз массировала длинными сильными движениями, поматывая головой: «Ох, не буду же больше пить!» Потом она набирала росу, и казалось, булькала горлом.
Наверное, сильно набралась муха.
По какому же случаю? Какой суетный однодневный интерес праздновали вчера в этом старом, запущенном парке мухи, мошки и букашки, завершая этим осенним вечером свою краткую жизнь?
ЛАСТОЧКИ В АФРИКЕ
Зима. Тихий снежный день.
Желтые ласточкины гнезда на белом фронтоне лесного санатория словно брошенное древнее поселение.
Как печальны эти одинокие, бедные глиняные фанзы. Некоторые облупились, треснули, как яичная скорлупа, обнажив скорбную, нагую нищету жилища, темную, таинственную завязь рода.
Только сейчас на белом просторе пустоты я как следует разглядел подробности и архитектуру ласточкиного города.
Большинство гнезд, как и у людей, сгрудились вместе, в центре, на пятачке, некоторые построились просто впритык, гнездо к гнезду, как изба в две связи, — наверное, только в это лето выделилась новая семья. Лишь отдельные гнезда — совсем на отшибе, в темных скрытых уголках под карнизами. Бирюки? гордецы? выселенцы?
Какая жизнь тут была, какое кипенье! От зари до зари шум крыльев, клекот, писк, драки, наверное, и интриги были, и подножки, и карьеры.
А сейчас ничего. Тихо. Пустынно. Забыто.
Неужели снова будет весна, солнце, цветенье, из-за моря прилетят те же ласточки и снова будет жизнь?
Там, в Африке, среди попугаев какаду, вспоминают ли они свою родину, свои глиняные фанзы на белом фронтоне в сосновом бору?
КРИК
На закате солнца, на красной сосне, одиноко стоящей у поселка, кричит ворона хрипло, отрывисто, болезненно. Что с ней, черной, случилось, кого зовет своим безутешным, безнадежным криком?
Умер ли кто-то у нее, или разорили ее гнездо, или она сама вдруг почувствовала свой предсмертный час, или, может, это молодая ворона и ее зря обидели, оскорбили, пренебрегли ею и она кричит, пока не выкричится, сообщая всему свету: «Ой, как мне плохо!»
Но почему же никто ей не отвечает, почему не откликнется ни одна ворона, ни одна галка, ни на деревьях, ни на крышах, никто из этих по полю молча раскоряченно шагающих. Что, не хотят впутаться, вмазаться в историю?
Ворона все кричит и кричит, надсадно, раздирая уши.
Вдруг откуда-то вынырнула и появилась в небе другая черная ворона, с лету каркнула. И эта мигом замолчала, взмахнула черными крыльями, и они обе улетели.
И сразу стало тихо и слышно далеко вокруг — звон, свист, тюрлюлюканье, маленькие радости, просьбы, крошечные обиды и вздохи весеннего поля, на котором, как тень, лежал этот долгий, эгоистический крик черной вороны.
ГЛИНЯНАЯ ЛОШАДКА
ГЛИНЯНАЯ ЛОШАДКА
Когда-то, еще в далекие первые дни, она подарила ему раскрашенную глиняную лошадочку, нелепую и какую-то загадочную в своей нелепости. Он усмехнулся и поставил ее за стекло в книжный шкаф.
И все годы, пока она, одинокая, ходила к нему, беззаветно целовала его, курила эти свои едкие ароматные сигареты, и болтала суеверные глупости, и иногда бунтовала, зло и обидчиво плакала, и он пропускал все мимо ушей, — завороженная фигурка молча стояла в шкафу за стеклом, понурив голову, как бы застыв в своей терпеливой глиняной думе, а он так привык к ней, что никогда и не замечал.
И вот теперь, когда она ушла к другому, маленькая глиняная лошадочка вдруг ожила.
Сегодня, когда он встал, она вроде кивнула чуть приметно, а потом ему все казалось, что она зовет его, и стало так тоскливо, безвоздушно, что он задвинул ее за книги, чтобы не видеть ее и не думать о той. Но все равно и после этого он все время чувствовал ее, будто в темноте она ждала его, и тогда он взял ее в руки и впервые разглядел, и увидел, что у нее зеленые глаза и голубая сбруя, и есть грива и хвост, и, наверное, есть и свой норов, свое мнение обо всем, только она молчит, она всегда молчит.
И вдруг он, прошедший войну, плен, госпитали, переживший проработки и все на свете, от этой игрушечки почувствовал такую боль, какой еще не испытывал ни разу в жизни.
СТАРЫЙ ХОЛОСТЯК