Жизнь его теперь состояла из бесчисленного количества пустяков. То Валентин Валентинович сортирует свой коллекционный фарфор — дрезденский и севрский, тонкий, прозрачный, звонкий, розовый на свет, и на узком листе четким, административно-учетным почерком все аккуратно перепишет — чашечки, блюдечки, кофейники, селедочницы, и от одного этого — удовольствие на лице, будто напился и наелся и гостей угостил. То вдруг затеет каталогизацию своих книг, а у него была подписка и на Жюля Верна, и на Пруса, и на Шолом-Алейхема, и на Павленко, и на Большую советскую энциклопедию, и на Малую медицинскую энциклопедию; нарежет карточек, на каждую книгу особую карточку с номером, и еще на книгу наклейку с этим номером. То начнет проверку личного архива — справок, характеристик, наградных документов, — все это у него давно собрано, тщательно, бумажка к бумажке, не раз проверено и умиленно прочитано, но не мешает еще раз обозреть свой жизненный и служебный путь. Тут же у него и скоросшивателем прошитые заявления, рапорты и жалобы, отправленные им по начальству и в разные учреждения, с которыми ему приходилось иметь дело. И это тоже любовно перечитывается, кое-что сейчас карандашиком подчеркивается, как самое важное и замечательное, удачно выраженное, хотя никакого значения ни для одного человека в мире, в том числе и для него, автора, это уже не имеет.
И, задумавшись над бумагами, он мечтает, как бы он сейчас, с его опытом и сноровкой, сформулировал бы это еще точнее и убедительнее.
У Зюзина появилась потребность переписки, и он приобрел машинку «Беби», научился печатать и уже не писал, а печатал письма — в журнал «Крокодил», в Центральное телевидение, в газету «Известия», в Комитет по делам кинематографии и даже в Комитет по религиозным культам, где излагал всякие свои соображения и наметки и иногда даже жалобы на кинокартины и книги, которые ему не понравились. И бумаги эти получались очень строгими, официальными, по виду даже чрезвычайными, и обязательно печатались в двух экземплярах — один оставлялся для архива. И на каждое письмо его отвечали. Он завел папку, куда аккуратно подшивал письма и ответы на них, и если ответы эти почему-либо не удовлетворяли, он писал новые письма и вскоре получал и на них ответ. Так что по некоторым вопросам завелась даже настоящая переписка, — и это давало Зюзину ощущение деятельности и пользы его жизни на земле.
На все лето Зюзин уезжал на юг, питался фруктами и приезжал в Москву загорелый, свежий, полный приятных замыслов и далеко идущих планов. Постепенно от избытка сил он почувствовал необходимость в какой-то внеличной, общественной жизни и обратился в районный комитет, чтобы его использовали на лекционной работе, и на своей машинке «Беби» напечатал подробнейший конспект «Защита от атомного нападения».
Вскоре он стал читать лекции. Ему поручали мелкие организации: контору Вторчермета, ЖЭКи, артель слепых. И все было хорошо, прекрасно, и он снова чувствовал себя не только лично, но и общественно счастливым и полезным.
Зюзину было уже за пятьдесят, но непрожитая, неизрасходованная жизнь давала себя знать, — он проявлял пылкость чувств и все чаще заглядывался на молодых девушек. Пройдет этакая модерная девчушка на каблучках, вся как струнка, а Валентин Валентинович скажет:
— Какая конфигурация форм! Я бы, кажется, каждую клеточку ее организма целовал.
Иногда, когда ему было особенно тоскливо, он решался на самостоятельное знакомство. Вдруг тихо подойдет сзади, длинный, костистый, носатый, и так вежливо, над самым ухом, скажет: «Душечка, зачем ходить пешком, ведь можно использовать транспорт!»
Девушка дико посмотрит и метнется в сторону. Если же сдержит первый испуг и что-то такое пробормочет: «Ах, я устала от троллейбусов» или: «Приятно пройтись пешком», Зюзин откашляется и приступит к разговору, и всегда сначала выяснит общественное положение:
— Душечка, а какого профиля у вас работа? Вы с каким уклоном работаете?
И уже только после скажет:
— Я замечаю, в ваших глазах лучится принципиальность.
А та посмотрит на его длину, на его худобу, на его нос и хихикнет. Но он это относил не за свой счет и говорил: «Если я понравлюсь, я понравлюсь таким, какой есть, со всеми своими родимыми пятнами».
Если же все-таки знакомство состоялось и он приглашал девушку в кафе, то был очень обходителен и выражался утонченно.
— Выпейте, пожалуйста, углекислой воды, — говорил он, наливая нарзан.
В это время Зюзин даже был поэтом:
— У вас чудной формы губы, вам нужно платье из поцелуев…
А когда надо было расплачиваться, он из кошелька выуживал монетки, осторожно, словно золотую рыбку, и видно было, как дрожали его пальцы. И это очень не нравилось, и больше с ним не встречались, хотя он был симпатичный и гостеприимный.