Вова был дородный, толстогубый, кучерявый блондин, лет двадцати восьми, с холеной бородкой, борцовым разворотом плеч и железной переносицей.
Он один занимал литерную комнату, большую, солнечную, с балконом на море, и еду на подносах, под крахмальными салфетками, ему носили в номер официантки в ангельских наколках, и тогда оттуда слышался Вовин селадонный бас и затем хихиканье, будто Вова их щекотал, и они выходили раскрасневшиеся и счастливые минутой полнокровной жизни.
Вова с каким-то коллекционным интересом вербовал своих поклонниц всюду — в санатории, на пляже, в городе, но больше двух дней ни с одной не встречался, а они поджидали его на углах и устраивали скоротечные курортные скандалы, крича: «Сачколов!», и Вова печалился и говорил: «Неразумная бабенция».
За месяц на моих глазах прошла череда брюнеток, блондинок, рыжих и платиново-седых, тощих и тучных, молоденьких девочек, которых Вова небрежно называл «ватрушки», и пожилых матрон, которым Вова говорил «мамочка».
Однажды, когда очередная его гостья, дебелая, перезревшая, большая, как городовой, в чем мать родила, Мессалиной, выбежала под яркое небо на балкон, и все отдыхающие ослепли, и случайно оказавшийся внизу начальник АХО, бывший кавалерист, закричал: «В сабли!», Вову, по распоряжению главврача, срочно уплотнили, он лишился своего привилегированного положения и сам стал ходить в столовую, но это уже было в конце путевки.
Вова жил широко, денег не считал и каждый вечер отправлялся с шумной компанией деляг на «Горку» или ездил на такси в «Гагрипш», где ели цыплят-«табака», или еще дальше, на озеро Рица, где им подавали на раскаленных сковородках свежую, только выловленную форель и джаз пел для них «Чаруй, Анюта!». Все пили водку, а Вова портвейн.
Ночью Вова при свечах играл по большой в префер, и в широкие окна тучами летели мохнатые бабочки. Вова отмахивался от них и говорил: «Сгинь!»
Однажды, когда мы пошли за газетами, я его спросил:
— Вова, а какую ты занимаешь должность?
Он спокойно ответил:
— Я поп.
— Ну да?!
— Честно, поп.
— А ведь ты неверующий, тебе все равно, что Христос, что аллах.
— Мне-то безразлично, хоть Будда, — сказал Вова.
— Зачем же тебе это надо?
— Видишь ли, у нас еще много верующих, и нельзя доверять их воспитание случайным людям.
— А кто тебе платит, сами верующие?
— Весь доход идет в церковный фонд, но мы ведь квитанции на пожертвования не даем, — ответил поп Вова.
В киоске «Союзпечати» он купил «Футбол» и «Советскую культуру» и на обратном пути мурлыкал: «Пусть всегда будет солнце…»
За столом собралась вся семья — старшая дочь с мужем, сыновья с женами, внуки, гости.
Во главе стола — маленькая женщина с лицом калорийной булочки и взбитыми радиоактивными волосами.
Некогда она училась на юридическом факультете, потом вышла замуж за ответственного работника, бросила юриспруденцию, народила детей, воспитала их в высоком духе, переженила и теперь активно влияла на новые семейные очаги.
— Женечка, — обращается она к одной из невесток, — попробуй, Женечка, феноменальный плов, который приготовила наша Аллочка, я тебя уверяю, проглотишь вилку вместе с пловом, и я не удивлюсь. Наша Аллочка могла бы сделать феерическую карьеру. Когда она была еще совсем крошкой, ее погладил по голове сам Гольденвейзер. Но Аллочка благородно подарила свою жизнь Дим Димычу, на алтарь науки. Расскажите нам, что вы там изобрели, Дим Димыч, в своем почтовом ящике?
Дим Димыч, зять, худущий, желчный, как похоронная свеча возвышающийся за столом, отводит глаза и молчит.
— Он у нас очень скромный, Дим Димыч, очень, очень. И это хорошо, я вам говорю, хорошо. А что, лучше иметь зятя нахала, говоруна? Ха! Ради бога. Избавьте. Я ретируюсь.
Витюшенька, — говорит она младшему сыну, толстому мужчине с усиками, — Витюшенька, скажи что-нибудь остроумное. Наш Витюшенька очень, очень остроумный, а наш папа, Лев Семенович, был еще остроумнее. Наш папа, Лев Семенович, был очень красивый, очень, очень, еще красивее Витюшеньки. Витюшенька красивый, но Лев Семенович был еще красивее, он был ниже ростом, но толще, толще, и очень красивый и остроумный. И вы знаете, на кого он был похож? На Олега Стриженова. Как это ни парадоксально!
Магдалина, — обращается она к другой невестке, — твой муж Витюшенька гроссмейстер, не какая-нибудь пешка. Ты должна за ним тянуться, ты должна регулярно читать шахматный листок и разбирать композиции и быть полноценной помощницей своего мужа.
А вот когда наш Юрочка, — она обращает лицо к старшему сыну, — был еще вундеркиндом, он был неземной, он говорил: «Мама, а трава голубая?» Никто, никто не видел этого, все думали, что трава зеленая, а он увидел ее голубой и лиловой, — помнишь, мой мальчик, мой ангелочек, как ты увидел траву лиловой?
Ангелочек, багровый от коньяка, в одышке сопит над тарелкой, поедая крабы в майонезе.
— Перестань, мама, я тебя умоляю.
— Что значит умоляю? Я разве говорю неправду? Я ведь говорю святую высшую правду. Пусть все знают, как у тебя устроены хрусталики глаз. Это не военная тайна.