Марина Ивановна оборвала строку скороговоркой, на одной ноте.
Видимо, надо было еще уметь слушать Цветаеву, не поддаваясь ритмической монотонности голоса, потому что когда я стала читать эти строчки глазами, то вдруг до горечи прониклась тоскливой женской сущностью стихов.
— Хотите, прочту что-нибудь из старых стихов? — предложила Марина Цветаева, разминая худыми пальцами новую папиросу.
Мы, понятно, хотели.
— Писала в тринадцатом году. — Она неторопливо зажгла спичку, прикурила и затянулась. Потом начала:
Марина Ивановна отпила глоток вина и рассмеялась:
— А черед все не настает. У меня их тысячи, стихов, и я не соберусь их напечатать. — Она снова рассмеялась отрывистым и глухим смехом.
Заговорили о детях.
Марина Ивановна задумалась, а потом начала читать стихи своей дочери Али, написанные ею самой, когда она была подростком.
— Я опубликовала эти стихи в своей книге «Психея», они так и назывались — «Стихи дочери». Но все почему-то думают, что это стихи «К дочери».
Я смотрела на Марину Ивановну, стараясь не упустить ни одного ее движения, ни одной интонации. Вот она подняла голову.
Седые волосы со следами перманента коротко острижены, причесаны на косой ряд и подколоты сбоку гребешком. Вот она вынула его, провела им по пряди, откинув ее со лба, и снова подхватила гребешком.
— Я никогда не красила волос, — задумчиво говорила она, — даже когда мне было двадцать лет. В Париже один парикмахер предложил мне выцветать седую прядь надо лбом, на темных волосах. Я спросила его: «Если б я была мужчиной, предложили бы вы мне это?» Он ответил: «Нет, мадам!..» Ну так вот! А ведь все дело в том, что моя мать меня никогда не любила, она ждала сына вместо меня и хотела назвать его Александром, вот почему я все-таки похожа на Александра.
Все это говорилось негромко, ни разу не изменив позы, между папиросными затяжками. И ничего в Цветаевой с виду не было женственного.
— Я никогда не удерживала мужчину, если он уходил. Я даже не поворачивала вслед головы, хоть иногда и не знала, отчего он уходит. Уходит — так уходит!.. И они не уходили, они как-то исчезали. День — не пришел, два — не пришел, три — не пришел, а потом так и не приходил никогда. И так все… Почему так было — не знаю!..
Собеседников Цветаева слушала рассеянно и небрежно, но, может быть, это только так казалось. Если собеседник замолкал, она тут же начинала разговор на новую тему, и часто казалось, что она просто думает вслух:
— Зачем людям нефть? Зачем эта вонючая нефть?.. Хорошо жить в лесу, в деревянном доме.
— Но ведь и в лесу вам нужна будет керосиновая лампа! — смеялся Алексей Елисеевич.
— Я бы жила в лесу, — продолжала мыслить вслух Цветаева. — Писала бы стихи. Массу стихов!.. Вот сейчас у меня просят любовной лирики. Но ведь не могу же я со своей седой головой приносить только любовные стихи, это же будет смешно! Вот говорят: стихи ваши безукоризненны, мастерство блестящее, но подобрана книжка плохо. Не могу же я подобрать книжку из не своих стихов? Ведь это же все — мое. Подбирай так или эдак, сущность-то не изменится…
Она говорила это сдержанно, без тени раздражения, и лицо ее было неподвижно. Попыхивая папиросой, она искоса поглядывала на нас с Алексеем Елисеевичем, и казалось, что вот такой она и была всегда, ни моложе, ни красивей, ни жизнерадостней…