Мне, конечно, было досадно слушать подобные толки, но с другой стороны, Брюлета так мало обращала на них внимания, а ласками и заботливостью о ребенке обнаруживала такое презрение к тому, что могут сказать, что я сам начинал сбиваться с толку. Да и действительно, что ж могло быть особенно мудреного в том, что меня одурачили? Было же время, когда дружба Брюлеты к Жозефу возбуждала во мне ревность…
Как бы благоразумна и скромна ни была девушка, и как бы застенчив ни был молодой мальчик, любовь и незнание могут ввести их в проступок. Брюлета могла один раз в жизни сделать глупость. Тем не менее, она была девушка очень умная, способная скрыть свое несчастие, слишком гордая, чтобы сознаться в нем, и в то же время слишком справедливая, чтобы прибегнуть к обману. Может быть, именно по ее наущению Жозеф желал сделаться достойным мужем и добрым отцом семейства? Желание это делало честь его благоразумию и терпению. Может быть, я ошибся, полагая, что она любит Гюриеля — мудреного тут ничего не было. Да если бы она и действительно его полюбила, полюбила нехотя, невольно, то ведь она не поддалась этой любви, и, следовательно, не была виновата перед Жозефом… Что ж заставило ее, наконец, посетить бедного больного: долг совести или давнишняя дружба? И в том и в другом случае этого требовал долг ее. Если она и была матерью, то доброй, хоть от природы и не имела к тому наклонности. У всякой женщины могут быть дети, но не всякой женщине лестно иметь детей. Брюлета, посвятив себя ребенку вопреки наклонности к удовольствиям и несмотря на то, что сама подавала тем повод к подозрениям, по-моему, заслуживала еще большего уважения.
Короче, принимая все в самом худшем виде, я не находил причины раскаиваться в дружбе к Брюлете. Только видя, как она ловко изворачивается, говоря об этом, я не чувствовал уже к ней прежней доверенности. Если она действительно любила Жозефа, то больно уж хитро скрывала свою любовь. Если же она не любила его, то слишком уж забылась и дала много воли своему уму. Девушке, твердой в исполнении своего долга, не следовало бы так поступать.
Если бы на нее, бедную, не так нападали, то я, может быть, стал бы ходить к ним реже — так тяжело было для меня сомнение на ее счет. Но тут я положил себе за правило посещать ее каждый Божий день и не обнаруживать в разговорах с ней ни малейшей недоверчивости. Я не мог, впрочем, надивиться, почему ей так трудно было следовать материнскому долгу. Несмотря на тяжкую печаль, лежавшую, по моему убеждению, у нее на сердце, молодость на каждом шагу брала свое — молодость золотая, которая вот так и дышала в ней. На ней не было ни шелку, ни кружева, но зато волосы у нее были по-прежнему гладко причесаны, на белом чулке ни складочки, а маленькие ножки ее так вот, кажется, и готовы были запрыгать, когда она, бывало, увидит местечко, покрытое зеленой муравой, или услышит звуки волынки. Иногда дома, вспомнив какой-нибудь хороший танец, она посадит ребенка на колени к дедушке, да и начнет плясать со мной: поет, хохочет и держится так манерно, как будто бы весь приход на нее по-прежнему смотрит. Глядь, через минуту наш Шарло кричит и просится или спать, или на руки, или хочет есть без голода, или пить без надобности. Она возьмет его, голубушка, со слезами на глазах, и начнет укачивать, или песню петь, или умасливать сластями какими-нибудь.
Видя, как сожалеет она о былом времени, я предлагал ей поручить ребенка моей сестре, а самой сходить потанцевать в Сент-Шартье. Нужно вам сказать, что в то время в старом замке, от которого теперь остались одни только стены, жила старая барышня превеселого нрава и давала праздники на всю окрестность. Горожане и господа благородные, крестьяне и ремесленники — ну, словом, всякий, кто только хотел, мог прийти к ней. В замке были такие огромнейшие покои, что наполнить их нельзя было. Смотришь иногда, в самую зиму едут туда господа и госпожи, верхом на лошадях или на ослах, по сквернейшим дорогам, в шелковых чулках, с серебряными пряжками и тупеями, присыпанными мукой, белой, как снег на деревьях по дороге. Так весело бывало там, что никакая погода не могла удержать людей богатых и бедняков, которых угощали на славу от полудня до шести часов вечера.
Старая барышня, любившая, чтобы у нее на праздниках бывали хорошенькие девушки, заметила Брюлету на танцах у нас в деревне еще в прошлом году и велела позвать ее. По моему совету, она как-то раз и отправилась туда. Я хотел этого для ее пользы, полагая, что она слишком уж уронит себя, если совершенно спасует перед злыми языками. Брюлета по-прежнему была так хороша и так красно говорила, что, по-моему, нельзя было не помириться с ней, увидев, как она прекрасна и как чудесно себя держит.
Когда мы вошли с ней под руку, наши зашептали, зашушукали — но и только. Я протанцевал с ней первый, и так как против такой красоты, как она, никто не мог устоять, то и другие стали приглашать ее. Многим из них, я думаю, хотелось отпустить ей что-нибудь, да никто, однако ж, не посмел.