Райкин взял мандолину, сел и стал играть. Геранин отошел в сторону, не то не желая мешать, не то боясь, что Петр Петрович с ним заговорит. Райкин играл что-то очень печальное, Петр Петрович полуслушал, полузабылся. Ему стало очень грустно, беспричинно грустно. Он глядел в окно, небо было сегодня прозрачное, очень тихое, низко кружили ласточки. Вдали виднелась узкая каемочка леса и в стороне — голубой купол с золотым крестом. Петр Петрович вспомнил, что тут где-то должно быть кладбище, и подумал, что оттого, верно, все так тихо, кругом и печально. Он тяжело вздохнул и вздрогнул, потому что слеза упала на его щеку.
— Райкин, Райкин! — зашептал Геранин, вытягивая губы и показывая головою на гостя. — Что ты играешь, дура!
— А? — словно очнулся Петр Петрович. — Нет, ничего, пусть играет.
— Да нет же, разве можно, — решительно заявил вдруг Геранин. — Веселое надо играть, а это что. Ну-ка, Райкин!
Он схватил свою гармонь, и оба заиграли плясовую. Петр Петрович усмехнулся. Этот же мотив они играли у него на именинах, и под него танцевал Черкас. Веселее от этого Петру Петровичу не стало. Он встал, они оборвали игру и посмотрели на него.
— Ну, прощайте, — сказал он им. — Спасибо. Приходите как-нибудь.
И ушел. Они проводили его и долго глядели ему вслед, но почувствовали все же большое облегчение. Они не знали, как надо обращаться с больным, а сослуживцы успели уже внушить им, что Петр Петрович серьезно болен. Оттого-то они так испуганно встретили его и оттого запинались. И еще им было совершенно непонятно, как это вышло, что Петр Петрович взял деньги. Но как бы это ни вышло, они любили его по-прежнему, может быть, даже больше, потому что жалели, но они не могли встречаться с ним глазами. Прежде он был для них безупречен. Теперь они боялись, что в их глазах он прочтет и вопрос, и укор.
Петр Петрович вернулся домой и рано лег спать. Вначале ему не спалось, он слышал, как разговаривали в столовой, как разошлись, как Елена Матвевна, боясь зажечь свет, чтобы не разбудить мужа, раздевалась в темноте. Ему не хотелось открывать глаза, и он притворился, что спит. Потом он действительно заснул. Никакие сны ему не привиделись. Но проснулся он вдруг, в холодном поту, с сильно бьющимся сердцем. Сперва он ничего не мог понять, потом услышал в ушах настойчивый звон. Он прочистил ухо, но звон не унимался, а заполнил всю комнату. Он вдруг вспомнил: «первый звоночек». Ему стало очень страшно. Темнота его пугала, дыхание обрывалось. Он натянул одеяло до горла и прошептал:
— Елена! Елена!
Елена Матвевна тотчас проснулась. Петр Петрович услыхал, как она быстро села в кровати и испуганно спросила:
— Петр Петрович! Что ты?
Петр Петрович помолчал. Он не мог говорить. Слезы подступили к горлу, он пытался проглотить их, но это не помогло, они уже наполнили глаза и заструились по щекам. Он всхлипнул и жалобно выговорил, не жалуясь, а устанавливая правду:
— Плохо, Елена…
9. ЕВИН РАЗОБЛАЧАЕТ
Конечно, и Петр Петрович не отрицал, что несколько дней, проведенных в полном спокойствии и безделье дома, оказали благотворное влияние на его здоровье. Ночные припадки не возобновлялись, перебои и головокружения почти исчезли. Как ни скучно было ему сидеть без дела и терпеливо выносить ухаживания домашних, он даже находил порою мужество улыбаться и пытался придать своей улыбке настоящую бодрость и веселость. После того как ночью Елена Матвевна своею близостью и безмолвным пониманием успокоила и даже защитила Петра Петровича от ночных страхов, он снова и, может быть, с еще большею силой почувствовал свою неразрывную связь с женой. Это чувство само собою переносилось и на других членов семьи. Петр Петрович не замечал больше переглядываний за его спиною, а если и замечал, то улыбался про себя, зная и не забывая уже, что эти переглядывания рождены любовью. Как ни далеки оставались от него разговоры домашних, он заставлял себя терпеливо выслушивать их. А так как эти разговоры были всегда знакомы, то он легко мог вставить свое слово, даже не думая о том, что он говорит, почти механически. И он замечал, что родные начали веселее переглядываться, что взгляды их стали спокойнее, а улыбка не всегда уже была притворной.
Дни проходили теперь для Петра Петровича с почти ужасающею медленностью. В конце дня ему казалось, что далее от сегодняшнего утра его отделяют не двенадцать — четырнадцать, а сотни часов, пустых и спокойных. Этим и объяснялось то, что события его жизни, разделенные всего несколькими днями, казались ему отстоящими друг от друга на года и потому не последовательными, а случайными, не естественным ходом жизни, а поворотными пунктами, чуть ли не эпохами.