Читаем Вопреки искусству полностью

Она лежала на траве и умирала. Ведь она говорила, что ее рвали на части – ее собственные родители и мужчины, жизнь рвала и терзала ее – и в конце концов разорвала в клочки. Она же говорила, что мы сломали ее, мы, ее самые близкие, мы делали ее жизнь невыносимой, так она говорила. Мы создавали все новые и новые сложности, никак ее жизнь не облегчая, и она становилась все сложнее, а под конец сделалась невыносимой. Мы, ее самые близкие люди, ее родители и мужчины, мы не помогли ей, не смогли облегчить ее жизнь, мы разорвали ее в клочки, словно собаки. Так она говорила. Каждый раз, когда кошка попадалась мне на глаза, я вспоминал Агнету. Кошка – это то, что осталось от нее, бывало, я думал, что кошка и есть Агнета: кошка появлялась в дверях, и я называл ее Агнетой. Так оно и было. Глядя на кошку, я говорил «Агнета» и рассказывал, что теперь все будет хорошо, мы справимся, я и две ее дочери справимся. Кошка входила в комнату и смотрела на меня. А я рассказывал, как тяжело жить одному с двумя девочками. «И дом тут непростой, – говорил я, – здесь полно сквозняков и холодно, это скорее не дом, а домишко, избушка в лесу, далеко от города, на острове. Все как ты хотела». Я говорил, что уже много раз чуть не бросил все это, что мне нужна помощь, «но твои близкие – твои родители и мужчины – лишь создают новые и новые сложности, твои родители и мужчины делают мою жизнь совершенно невыносимой», жаловался я кошке. Бывало, я выходил из себя и злился на кошку, прогонял ее, винил во всех постигших меня неудачах, в том, что попал в подобное положение. Я плохо обращался с кошкой. Может, я виноват в том, что она не выдержала и умерла? В том, что ее разорвали собаки? Собаки не убили ее, это пришлось сделать мне, и днем позже того, как я добил ее и зарыл в саду за сараем, я принял решение переехать.

Но куда нам податься? Переезжать нам было некуда, а денег с грехом пополам хватало на жизнь. Я изо всех сил старался это скрыть от соседей и от моей дочери, но жили мы на грани нищеты, возможно, мы и были нищими. Писательством я зарабатывал деньги. И если начистоту, то нигде мне не работалось так хорошо, как в доме на острове Аскэй. Мы нуждались в деньгах, поэтому дни мои разбивались на рабочие часы, а недели – на рабочие дни: я смотрел на писательство как на неизбежную работу. У меня имелся четкий рабочий график. И у меня было рабочее место. Я работал. Как работали мой отец и его отец. Мы работали, чтобы победить нищету, этот бич нашей семьи, эту постоянную тревогу, что не хватит денег на прокорм семьи. Она передавалась по наследству, мы были и оставались семьей рабочих, мы работали ради денег, и я писал так, будто вкалывал на фабрике.

* * *

День выглядит так:

Белое.

Крокусы. Лилии. Подснежники. Сигареты. Солнце. Что-то темное.

Уже с утра пораньше, когда вокруг яркий свет, – что-то темное. И оно не исчезает.

Что-то злое. Мрачное. Оно появляется, а потом прячется. Белое.

Что-то темное. Днем. И ночью вновь что-то белое.

Что-то пугающе белое ночью.

И днем вновь что-то темное.

Оно безымянное, поэтому названия липнут к нему.

Появляются названия. Светлый легкий туман. А потом, постепенно, – голубоватый чуть. Холодный порыв ветра и серебряно-голубой тон на оконном стекле. Морозные цветы. Солнце. Сначала светлая золотисто-белая полоска, а потом свет растекается будто пламя. Оранжевый, теплый. И все предметы вновь обретают очертания, и кровать становится кроватью. А деревья – деревьями, цветы – цветами, лица исчезают, и дом превращается в дом, его комнаты заселяются, я узнаю их, имена возвращаются.

То, что ни во что не превращается, причиняет боль. То, что ни во что не превращается. Оно не исчезает.

Не следует долго жить в одиночестве. Не следует долго лежать вот так, в темноте, обхватив себя руками. Наступает утро. Имена возвращаются, и начинается день. Он начинается первым предложением: не следует слишком долго лежать вот так, без возраста, без имени.

Расцветают краски. Они ослепляют; белое на голубом, белое на сером, белое в цветах и деревьях, темное в ветвях и распускающихся листьях. Сначала появляются твердые зеленые шарики, она разворачиваются и становятся листьями, но у самого их основания что-то темное. Жесткое. Почти невидимое, скрытое и бесцветное, но это сердцевина, то, на что все наворачивается и в самом центре цветка, и в сердцевине дня, когда он закручивается вокруг новым слоем, словно лист или свет, когда он ложится на темноту похожими на листья всполохами, а потом сердцевина раскрывается и превращается в начало.

В самом начале живет что-то темное. И в окончании, в его середине, тоже темнота, твердая и неизменная.

Ее имя исчезло, но я по-прежнему слышу его. Первые звуки, безумство птиц, обретают во сне форму, светлый, подернутый дымкой, замерший сон, словно картина, или лицо, или паутина, и там, в центре сна, что-то темное.

Перейти на страницу:

Похожие книги