Финклер не имел желания нападать на каббалу, в целом одобряя практическую сторону этого учения, тем более что оно привлекало таких людей, как Мадонна и Дэвид Бекхем, а он видел в них вероятных читателей его житейско-философских опусов и рассчитывал заполучить их в качестве гостей своей программы. Но в данной ситуации ему ничего не оставалось, как громко заклеймить компанию каббалистов, чье безобразное поведение не делало чести еврейскому мистицизму, приверженцами которого они себя называли. Что до обвинения СТЫДящихся евреев в антисемитизме, то здесь он ограничился одной фразой, произнесенной с каменным лицом:
— Пусть это обвинение останется на совести обвинителей.
Это была цитата — вот только он не помнил автора. Скорее всего, какой-нибудь махровый антисемит. Ну и ладно. Не важно, кто и по какому случаю первым сказал эти слова; важно, какое применение нашел им ты.
Вдохновленный положительной реакцией на эту фразу со стороны СТЫДящихся товарищей, он вставил ее в проект открытого письма, которое после доработки было опубликовано в «Гардиан» за подписями двадцати самых видных членов движения и с упоминанием «еще шестидесяти пяти подписавшихся». «Мы чрезвычайно далеки от порицания своего еврейства, — говорилось в письме. — Более того, именно мы в настоящее время продолжаем великие еврейские традиции утверждения справедливости и проявления сочувствия».
В ходе доработки один из СТЫДящихся опознал цитату и потребовал ее удаления. Другой опасался, что употребленное в письме выражение «евреи-антисемиты» может быть вырвано из контекста и потом использовано против них самих, как используют в театральной рекламе слова маститого критика: «…я назову эту пьесу достойной внимания публики», опуская начало фразы: «Пусть язык мой отсохнет, если…» Третий возмущался тем, что его имя, как и многие другие имена, не стоит под письмом, но был-таки вынужден довольствоваться унизительной анонимностью в числе «еще шестидесяти пяти». Четвертый вообще ставил под сомнение эффективность публикаций в «Гардиан».
— Газа объята пламенем, а мы препираемся по поводу эффективности публикаций! — пристыдил его Финклер.
Столь высокие чувства были обречены на всеобщее одобрение, однако сам Финклер их ничуть не одобрял. И он сразу пожалел о сказанном. События в Газе способствовали активизации их движения, но Финклер — возможно, потому, что он предпочитал предвосхищать события, а не плестись у них в хвосте, — имел собственный взгляд на эти вещи, отличный от взглядов коллег. Как философ, он уклонялся от излишне эмоциональных разговоров про бомбардировки и гибель людей на улицах. «Важные и недвусмысленные выражения следует приберегать для важных и недвусмысленных ситуаций», — полагал он. Здесь же была налицо двусмысленность: страна, чье название он не хотел произносить, обвинялась в «неспровоцированном насилии» и «непропорционально жесткой реакции». Напрашивался вопрос: непропорционально жесткой реакции на что? Следовал ответ: на провокации. Но тогда почему насилие именовалось «неспровоцированным»?
С «непропорциональностью» тоже было не все ладно. Как в данном случае измерять пропорции — ракета за ракету, жизнь за жизнь в строгом соответствии? Но разве, подвергшись провокации, вы не вправе сами выбирать ответные меры, а должны, пропорциональности ради, тщательно повторять со своей стороны действия провокатора?
Он предпочитал не вдаваться в детали. Изра
Он был достаточно осторожен, чтобы не выдать свои истинные взгляды на ситуацию в Газе, и большинство СТЫДящихся выражали удовлетворение его фактическим лидерством. Он оправдал их надежды, придав молодому общественному движению столь нужный популистский импульс с претензией на интеллектуальность.
После скандала с каббалистами они утвердили следующий порядок заседаний: сначала обед в клубном ресторане, в ходе которого разговоры ведутся на пониженных тонах и на безобидные темы, а затем перемещение в комнату на втором этаже, где они могут беседовать уже без опасения быть услышанными и прерванными. В комнату не допускались даже официанты с напитками, что придавало заседаниям привкус таинственности и конспиративности.