В себе — синьор Джеронимо уже сожалел до глубины души, но никак не мог придумать, чем мог бы занять этого мальчика, чтобы не растоптать излишней жалостью его и без него подраненное самоуважение, а вместе с ним и характер. Порыв заслуживал сострадания и поддержки, но… Итог не ясен. Он бы с радостью приютил его на ночь, или одолжил из своих сбережений с молчаливого соглашения Беаты, однако предложить милостыню не поворачивался язык.
Да и связываться с взыгравшим толстым кошельком — себе дороже! У него жена и дочь, и свои обязательства:
— Ваш… товарищ щедро оплатил мои услуги, — сдержано заметил мужчина.
Юноша побледнел вовсе до невозможности, — так, что разливы цвета на его лице стали предельно четкими, как и ссадина на губе.
— Я бы не хотел быть обязанным этому человеку даже краюхой хлеба в голодный год! — прошипел Равиль сквозь зубы.
А когда через мгновение опомнился, — подумал: поздравить себя надо, что ли, с достижением… Вот она, гордость-то! Нашлась все-таки.
С голодухи и сдохнешь с ее помощью! Пади, дурак, ручку облобызай, возрыдай слезно… А может глазки сделать страстные, горячие, раздеться красиво и подрочить, раз уж с книжной премудростью мимо вышло… Господи! Неведомо чей уж… За что?!!
— Тогда расчет вам следует делать с ним. Я не вмешиваюсь в… семейные распри, — закончил синьор медикус.
Равиль коротко поклонился, прежде чем уйти: этикет, особенно крепко заученный, — великая вещь!
Но он так надеялся, что за работу его пустят поспать в какой-нибудь чулан…
Кому можно продать нательный крест? Разумеется, жиду-ростовщику! Независимо от того, насколько это соответствовало истине, Равиль почему-то рассудил именно так, явившись в Еврейский квартал, чтобы продать единственную свою ценную вещь прежде, чем голод и отчаяние все-таки вынудят его продать кому-нибудь вроде синьора Кьяци себя.
Мысли юноши не могли бы стать более горькими. Легко быть гордым на сытый желудок, и сетовать на отсутствие заботы и внимания, лежа в мягкой постели под теплым одеялом. А что с ней делать, с этой гордостью, теперь? Ее на хлеб не намажешь, под голову не постелешь! — Равиль мрачно рассматривал свое отражение в воде: вроде сошло почти, при определенном освещении и если не присматриваться — наверняка даже незаметно будет…
А потом сплюнул зло, и откинулся к перилам. Вопрос как быть и что делать стоял не праздный! Собственно, сам крест для него ничего не значил, но его продажа не станет счастливым избавлением, а только продлит агонию, если он так и не отыщет выход. Проще было прямо сейчас бросить все и сигануть в мутную взвесь из помоев, обмылков и речного ила, которые гордо назывались каналами Венеции!
Однако подобное решение было противно всему его существу. Что ж он тогда в том борделе не сдох сразу, после первой ночи, чего уж проще было — закрыть глаза, соскользнуть глубже в беспамятство, избавляющее от боли и безысходной действительности… Но ведь не зря боролся! Мог бы в самом деле так и не узнать никогда настоящей, бескорыстной, ласки и тепла, и даже не задуматься, что во всяком случае мечтать о любви — можно всем. Даже шлюхам…
Равиль вернулся к тому, с чего начал. Да, Ожье для него давно безнадежно потерян. Как и доброе его отношение, по собственной глупости… Но если сейчас уступить слабости, оставив до лучших времен и так не кстати обнаруженную гордость, и то подобие достоинства, которое пытался вырастить в нем его спаситель, и любовь, о которой посмел не только замечтаться — то получится, что этот год он прожил впустую, абсолютно лишним, бездарно растранжирив негаданный подарок судьбы!
А транжирой Равиль не был. Определившись хотя бы в том, чего он хотел бы добиться для себя, что его жизни следует стать простой и скромной, какой и должна была быть в Тулузе, какой он сам видел ее в начале своего пути, пока не возжелал недостижимого, — юноша ощутил к Ташу нечто вроде извращенного чувства благодарности. Что ж, видимо просто рыжий «лисенок» оказался из тех людей, которым для понимания нужно приложиться мордой о стену, а урок заучивается только с кровью! Остается лишь вздохнуть «такова жизнь», и попытаться возделать свой маленький сад несмотря ни на что, а прежде — просто отыскать кусок хлеба.
Не видя для себя и дальше смысла переливать из пустого в порожнее, вместо того, чтобы заняться наконец полезным, Равиль встал с бордюрного камня, на котором сидел… и, подняв голову, вздрогнул, едва не нырнув в канал уже по случайности: суеверным он не был, но эта еврейка появлялась словно из ниоткуда. И именно тогда, когда он был расстроен, в смятении, а значит, чересчур уязвим.
Женщина стояла на незначительном отдалении и смотрела на него со странным непередаваемым выражением. Так смотрят на хорошо знакомого человека, даже больше — на старого друга, с которым уже не чаяли свидеться, а теперь счастливо убеждаются, что переживания были напрасны, а время было милостиво к нему. Равиль невольно поежился и поторопился уйти, но на этот раз женщина не ограничилась одними взглядами. Она догнала юношу в несколько шагов и схватила за рукав: