Третий московский оригинал между нами был Григорий Иванович Сокольский[198]
, приобретший между нами известность постоянными сражениями с профессорами и вообще с начальством. От М. Я. Мудрова Сокольский получил какую-то особенную привязанность к бруссеизму. Чтение нескольких сочинений Бруссе привело его в восхищение своею наглядностью, простотою и логичностью. Он привез с собою из Москвы диссертацию «De dyssenteria» и возился с нею в Дерпте несколько лет, пока, после разного рода переделок и ограничений бруссеизма, факультет в Дерпте разрешил ее защищение. Стараясь отклонить от себя упрек в пристрастии к Бруссе, Сокольский прибавил мотто из Тацита: «Galba, Otto, Vitellius mihi nee beneficio neque injuria sunt cogniti»[199]. Но за его выходки против немецких профессоров они его сильно прижали и не выслали вместе с нами за границу, а отослали в Петербург для дальнейшего усовершенствования к Карлу Антоновичу Майеру в Обуховскую больницу, которому он потом так насолил столкновениями при постели больных, что тот рад был от него отделаться, и через год Сокольский явился к нам в Берлин, а здесь выкинул весьма рискованную для того времени штуку, уехав из Берлина без паспорта в Цюрих к Шенлейну[200] и в Париж к Леру[201].Григорий Иванович был человек недюжинный; я его любил за его особенного рода юмор. Он был сын того московского священника, который в 1820-х годах вздумал написать опровержение Коперниковой системы; от отца перешла склонность к оригинальности и к сыну. В Москве он также не ужился в университете и вышел в отставку до эмеритуры[202]
, больно сострив на одном экзамене над попечителем Голохвастовым.Замечательна у этого нашего товарища была охота к изучению механизма часов, который он знал необыкновенно точно, а потому умел довольно верно определять достоинство часов. В Болгарии, в 1877 году, я встретился с одним врачом из Московского университета, знавшим Сокольского, и услыхал, что и до сего дня эта охота к часам не прошла у Сокольского. По рассказам, в его комнате висит более дюжины часов, механизм которых он так регулировал, что они все бьют в один момент.
Жаль, что на юбилее в Москве мое здоровье и хлопоты не позволили мне навестить Сокольского.
Я послал ему мою карточку с стихами Тредьяковского, которые Сокольский любил распевать некогда:
Судьба моих товарищей, их было 21, собранных по первому призыву в Профессорский институт, меня интересует нередко.
Со многими из них я не встречался ни разу с тех пор, как мы поехали за границу; с некоторыми виделся потом в Москве и Петербурге; но в дружестве или товариществе ни с кем из них не был впоследствии.
В живых из 21-го еще, сколько мне известно: П. Г. Редкин, Сокольский, Мих[аил] Куторга[203]
, Корнух-Троцкий, Котельников, Ивановский[204] и покуда я еще, – шестеро, и то не наверное; значит смерть похитила в течение 53 лет 15, вероятно, и более. Двое умерли еще в Дерпте: Шкляревский, чудный парень и поэт (С.-Петербургского университета), – от чахотки, и один (ипохондрик довольно ограниченных способностей, из Харькова) – от холеры; остальные потом, и из них один, Чивилев[205], бывший наставником у покойного наследника Николая Александровича, сгорел в Царскосельском дворце (по слухам от руки сына).Измучившись ездою на перекладной, никогда еще не ездивши по дорогам с перекладинами из бревен, которые заменяли в то время во многих местах шоссе, мы остановились сначала в какой-то гостинице, едва ли не «Демут», в С.-Петербурге, а потом для нас отвели пустопорожнее помещение в тогдашнем университетском доме, кажется, у Семеновского моста.
Первый визит был хозяину Щучьего Двора, как его тогда звали, директору департамента народного просвещения (Д. И. Языкову), какому-то молчаливому и натянутому бюрократу; приглашены были к нему на обед; обедали скучно и безмолвно, а потом представились и самому министру народного просвещения, князю Ливену[206]
, генералу-немцу, говорившему весьма плохо по-русски, пиетисту по убеждению.Назначен был, наконец, экзамен в Академии наук.
Для нас, врачей, пригласили экзаменаторов из Медико-хирургической академии, и именно Велланского и Буша[207]
.