Вот эта-то почтенная особа, заинтересованная, вероятно, моею молодостью и неопытностью, и стала моею покровительницею. Она интересовалась моею прежнею жизнью в Москве, часто расспрашивала меня про житье-бытье моей семьи, оставшейся в Москве, и, узнав от Мойера о замечании, полученном из Петербурга о моем поведении по доносу Перевощикова, заставила меня откровенно рассказать в подробности о случившемся.
Из-за меня, конечно не по моей вине, сделался и некоторый разлад между двумя домами; жена Перевощикова (если не ошибаюсь, урожд[енная] Княжевич, Екатер[ина] Матвеевна) и дочь ее, посещавшие прежде нередко Екатерину Афанасьевну, прекратили свои посещения. Когда к концу семестра вышел срок найму моей квартиры в доме Реберга, то Екат[ерина] Афанасьевна предложила мне переехать к ним в дом, где я и жил несколько месяцев, пока не очистилось помещение в клинике, в котором я и оставался вместе с Иноземцевым до самого отъезда за границу. Мойер при заступничестве Екат[ерины] Афанасьевны, вероятно, нашел средства оправдать меня; так или нет, но донос Перевощикова не имел для меня никаких худых последствий, тем более что в это же время я принялся серьезно работать над заданною факультетом хирургическою темою о перевязке артерий, награжденной потом золотою медалью[217]
. Я торжествовал, и не без причины. Я работал. Дни я просиживал в анатомическом театре над препарированием различных областей, занимаемых артериальными стволами, делал опыты с перевязками артерий на собаках и телятах, много читал, компилировал и писал.Латынь помогли мне обработать товарищи-филологи (покойные Крюков[218]
и Шкляревский); признаюсь, для красоты слога жертвовал иногда и содержанием, но диссертация в 50 писан[ых] листов, с несколькими рисунками с натуры (с моих препаратов), вышла на славу и заставила о себе заговорить и студентов, и профессоров.Рисунки с моих препаратов артерий над трупами, снятые с натуры, в натуральной величине, красками, хранятся и до сих пор, я слышал, в анатомическом театре в Дерпте.
Добрейшая Екатерина Афанасьевна пригласила меня обедать постоянно с ними, и я с тех пор был в течение почти пяти лет домашним человеком в доме Мойера. Тут я познакомился и с Василием Андреевичем Жуковским. Поэт был незаконный сын (от пленной турчанки) ее отца Бунина, воспитывался у нее в доме, влюбился в свою старшую племянницу, которая вышла потом замуж за Мойера (Екатер[ина] Афанасьевна] не дала согласия на брак влюбленных, считая это грехом).
Я живо помню, как однажды Жуковский привез манускрипт Пушкина «Борис Годунов» и читал его Екат[ерине] Афанасьевне; помню также хорошо, что у меня пробежала дрожь по спине при словах Годунова: «И мальчики кровавые в глазах».
В воспоминании сохранилось у меня, несмотря на протекшие уже с тех пор 50 с лишком лет, с каким рвением и юношеским пылом принялся я за мою науку; не находя много занятий в маленькой клинике, я почти всецело отдался изучению хирургической анатомии и производству операций над трупами и живыми животными. Я был в то время безжалостен к страданиям.
Однажды, я помню, это равнодушие мое к мукам животных при вивисекциях поразило меня самого так, что я, с ножом в руках, обратившись к ассистировавшему мне товарищу, невольно вскрикнул:
– Ведь так, пожалуй, легко зарезать и человека.
Да, о вивисекциях можно многое сказать и за, и против. Несомненно, они важное подспорье науке и оказали и окажут ей несомненные и неоцененные услуги. Права человека делать вивисекции также нельзя оспаривать после того, как человек убивает и мучает животных для кулинарных и других целей. Кодекса для этого права нет и не писано. Но наука не восполняет всецело жизни человека: проходит юношеский пыл и мужеская зрелость, наступает другая пора жизни и с нею потребность сосредоточиваться все более и более и углубляться в самого себя; тогда воспоминание о причиненном насилии, муках, страданиях другому живому существу начинает щемить невольно сердце. Так было, кажется, и с великим Галлером; так, признаюсь, случалось и со мной, и в последние годы я ни за что бы не решился на те жестокие опыты над животными, которые я некогда производил так усердно и так равнодушно. Это своего рода memento mori.
Приехав в Дерпт без всякой подготовки к экспериментальным научным занятиям, я бросился очертя голову экспериментировать и, конечно, был жестоким без нужды и без пользы, и воспоминание мое теперь отравляет еще более то, что, причинив тяжкие муки многим живым существам, я часто не достигал ничего другого, кроме отрицательного результата, т. е. не нашед того, что искал.