То было время второй половины, когда борьба стала хитрее, и оружием ее стали не пушки, а цифры. На каждом углу, в каждой голове, в каждом доме стал фронт. На площадях наспех починялись магазины, вспыхивали огни увеселений, и чаще слышался смех. Исподлобья следили демобилизованные солдаты Революции, как все пышней, все ярче зацветали магазинные витрины, вчера еще простреленные насквозь. Сегодня они будили голод, страх, недоумение. Но совесть Дмитрия Векшина не дразнили ни упестрившиеся углы, ни заслонившиеся лица. С насмешливым вниманием взирал он на все это, льстясь тайной мыслью: «Захотел — и стало, захочу — и не будет!» Он не хотел знать, что рядом с ним шагает другой Векшин: жизнь. А дни проходили неостановимо, жаркие летние дни.
В один из них он стоял возле гастрономической лавки, и Санька Бабкин был вместе с ним. Выла жара, и обезглавленный балык в витрине истекал жиром, а Векшин был голоден. Нарядная и пышная, как какое-нибудь аравийское утро, женщина хотела войти в магазин. С простосердечной деликатностью Векшин протянул руку отворить ей дверь, но она не поняла его движения. Она стегнула перчаткой по его руке, взявшейся за скобку, и Векшин едва успел глупо и позорно отдернуть руку от вторичного удара. Саньку Бабкина, очевидца вчерашней векшинской славы и нынешнего унижения, потрясло растерянное выражение митькиного лица. — Женщина, жена нэпмана, уже вошла в магазин.
Вечером Митька был пьян. На окраине, в разбойной трущобе, пил он, задыхаясь, острый, отравный напиток, пахнущий падалью, а Санька безразличным взором наблюдал пятно на просыревшей стене. Знакомства того вечера были крайне знаменательны. Когда не на что стало пить, Санька украл для
Еще не вся была потрачена митькина сила, залит сивушным ядом ум. Употребленные в неслыханных предприятиях, они приносили значительный барыш. Он стал корешем их шайки, потому что был главным корнем их объединения. Блистая удальством выдумки, он оставался неуловимым целый год. Он был тот, на которого глядел весь воровской мир, блат, ища себе примера. Деньги высачивались из его кармана с мимолетной легкостью, но дорогая одежда его постепенно носила следы как бы надругательства, а комната, снятая на имя парикмахера Королева, была пуста, как клетка.
Даже такие тузы, как Василии Васильевич Панама-Толстый, веселейший фармазон и мастер поездухи, или Федор Щекутин, непревзойденный шнифер, жулик божьей милостью, ездившие в старое время и на заграничные гастроли, чтили митькины мнения и прислушивались к ним. Сам Митька не сходился с ними, но и не сторонился их: лишь к одному из них, к Аггею, питал он непобедимое отвращение. Ибо глаза того, закрывавшиеся медлительно и тяжко, как ворота тюрьмы, имели способность почти физического прикосновения.
Не совсем еще была утеряна хорошая светлость митькиных глаз. Обескровленные, иссыхающие, еще жили в нем чувства, и, когда они шевелились, Митька заболевал и пил, леча вином свой неистребимый недуг. Фирсов вошел к нему в минуту, предшествующую запою; чикилевский окрик надвое разорвал Митьку. Кроме того, думы его омрачились и встречей с сестрой. Встреча эта была негаданная, и Митька не знал, радоваться ли внедрению в его жизнь женской бескорыстной ласки, печалиться ли — ибо появление сестры совмещало в себе и укор и напоминание. — Все дело началось из-за Василья Васильевича Панамы-Толстого… Но дальше не знал ничего и сам Фирсов, вылетающий подобно пуле из нетопленой комнаты Дмитрия Векшина.
VIII
Встретясь с Митькой в Нижнем, куда прикатил на недельку порезвиться, Панама предложил ему отправиться с ним в поездуху; Митьку прельстили новизна и забавность предприятия. — Прозвище достаточно определяло Василья Васильевича. Круглый и приятный, он и лицо имел круглое и приятное, а у людей, приверженных мамону, обжорная толстота почти всегда соединяется с безобидным добродушием. Наружностью своею он пользовался в совершенстве и не без основания шутил, что и после кражи он оставляет и в ограбленном самое приятное впечатление, почти дружбу.
Они сели в утренний поезд, не возбудив никаких подозрений в соседях по купе, которых было двое: толстощекий инженер, все время щупавший бумажник за пазухой, и миловидная девушка с черной повязкой через левый глаз. Ее добротные чемоданы лежали наверху и порадовали Василья Васильевича весом, когда он, искусно тужась, клал рядом с ними свою пустую корзинку.