— Я этак, без позволения, — начал Фирсов, притворяя дверь, чтоб не доносился глухой плеск скандала. — Цели позволите, я даже и сяду! — сделал он беззаботный жест, но предусмотрительно не сел, не улавливая значения митькиного молчания. — Ну, и зубило же этот Чикилев! — Митька все молчал. — Ужасно очки грязнятся…
— Протри свои очки, — сказал Митька без всякого выражения.
— Протру, если позволите! — Пробный фирсовский камешек предвещал удачу. — Я уже месяц цельный ищу этой встречи. Весьма наслышан о вас: русский Рокамболь, помилуйте!.. Видите, я по ремеслу своему… как бы это сказать, — он поежился и с очевидной мукой выпалил нужное слово, — И смотрю я на нас, должен признаться, философически, ибо вы есть великая идея… да, идея! Чего это вы на меня так уставились, как гусь на молнию?
— Писа-атель? — раздельно переспросил Митька и лениво двинул сапогом. — По виду ты лягавый, а по морде просто сволочь! (Теперь стало совсем ясно: Митька не был пьян и показной нетрезвостью своею скрывал какую-то душевную суматоху.)
Тогда Фирсов почесал висок, который вряд ли нуждался в этом, и смешливо повел бровью.
— Извиняюсь, товарищ! — огорченно сказал он, пятясь к двери спиной и помахивая шляпой. Очков своих он не успел протереть и до половинной ясности.
Ничто более не задерживало его тут, и скоро наружная войлочная дверь крепко захлопнулась за ним. Сбегая по лестнице, Фирсов достал записную книжку; привычная к внезапным тревогам, она сама раскрылась на нужном месте. Полусощурив глаза и ожесточась лицом, Фирсов внимал неожиданным столкновениям мыслей, покуда карандаш его чертил бездельную виньетку. Вдруг записалось как-то само собой:
«Манюкин — сносившийся винт разбитого механизма. Можно ли по части судить о целом? Отцы обкрадывают потомков. Мужиков считает на штуки, а книги на квадратные сажени. Непременно должна оказаться дочь (— вряд ли сын!) и тут
«Митькин лоб честный, бунтовской. И Митьку, и Заварихина родит земля в один и тот же час, равнодушная к их различиям, бесстрастная в своем творческом буйстве. Первый идет вниз, второй вверх: на скрещении путей — катастрофа, столкновение и ненависть. Первый погибнет смертью жестокой и великолепной, второй трижды надругается над смертью. Оба правы: первый по честности и воле, второй по силе. Оба вестники пробужденных миллионов. Жизнь начинается сначала…»
«Чикилев — потомственная дрянь с язвой вместо лица. Благонадежнейший председатель домкома, в своей финагентской должности работает пятнадцать лет. Трудится честно и радостно, согласно обязательных постановлений, но, при случае, может скушать очень многое. Карандашу гадко писать про него».
Кстати тут и сломалось острие карандаша, и Фирсов огляделся. В прямоугольник парадного входа западал легкий резвый снег. Наступало утро, квартиры изливали на лестницу неясный гул. В углу, дрожа от холода, сидела желтая бездомная собака.
— Сидишь? — высказался Фирсов и не побрезговал погладить рукой ее мокрую спину. — Все бегаешь? И я бегаю, и я обнюхиваю все встречное. И все думают, что мы — лишние, а мы-то и знаем о жизни лучше всех: запах ее знаем. Она вкусная, приятная, лакомая: кушаешь и умираешь незаметно. Прощай, собачка!
С минуту он мучительно обдумывал, кликнуть ему проезжавшего извозчика или нет. Рука его нащупала в кармане две холодных монетки, только две. Поэтому он не кликнул, а с неизменной бодростью побежал пешком.
VII
Привыкший ко всяким подводным камням, он не особенно огорчался неудачами, сочинитель Фирсов. И без того он знал уже многое о Митьке. Скитаясь по трущобам столицы, он неоднократно натыкался на митькиных друзей, ведавших ту или иную подробность его прошлого. Подобно трудолюбивой пчеле, он склеивал воедино собранные пустячки, и уже готов был сот, но еще не было в нем меду… Тут он встретил Саньку Велосипеда, мелкого вора, самого, наверно, безобидного изо всей московской плутни.
За щедрым фирсовским угощением рассказал он, что был в недавнем прошлом большим большевиком Дмитрий Векшин, и ту часть непомерной тяжести, какая выпала ему в Октябре, держал на плечах своих честно и безропотно. Когда со всероссийских окраин пошла походом контрреволюция, случилось — стал Векшин комиссаром кавалерийского полка. В дивизии его любили той особой, почти железною любовью, какой бывают спаяны бойцы за одно и то же дело. Одаренный как бы десятком жизней, он водил свой полк в самые опасные места и рубился так, как будто не один, а десять Векшиных рубились. Порой окружала его гибель, но неизменно выносил его из всякого места конь, широкогрудый иноходец в яблоках. Ординарец митькин, Санька Бабкин (впоследствии — Велосипед), говорил про Сулима, что он имел «человецкую» душу и ходил ровно, как вода.
Фирсов писал: